Во-вторых, я говорил о Панаеве, не упоминая его имени и отчества, а редакция «Нового Времени» заговорила об И. И. Панаеве — и заговорила таким тоном, как будто я сам назвал Иваном Ивановичем того Панаева, который говорил на похоронах Некрасова.
В-третьих, редакция «Нового времени», желая с достоинством ретироваться, указала на то, что упоминание о Панаеве в отчете «С.-Петербургских ведомостей» «могло относиться разве только к Валериану И. Панаеву, брату И. И. Панаева». Это неправда. У И. И. Панаева не было брата Валериана Ивановича, да и вообще Валериана И. Панаева никогда не существовало. Он сочинен редакцией «Нового Времени».
В-четвертых, на похоронах Некрасова, как сказано в моих воспоминаниях, говорил действительно Панаев — Валериан Александрович: он, и брат его, Ипполит Александрович (двоюродные братья И. И. Панаева), были много лет в самых дружеских и близких отношениях с Некрасовым (Ипполит Александрович также принимал деятельное участье в «Современнике», издававшемся Некрасовым и И. И. Панаевым). Сын Ипполита Александровича, Александр Ипполитович Панаев, в письме от 10 янв. 1903 г. мне сообщил, что он, Александр Ипполитович, сам был на похоронах Некрасова, и помнит, «как взволнованно говорил его дядя».
В-пятых, редакция «Нового времени» указала на то, что И. И. Панаев умер в 1862 г., и притом заметила, что в 1877 г. со времени смерти И. И. Панаева «исполнилось ровно четверть века». По какой арифметике промежуток времени с 1862 по 1877 г. считается за четверть века, т. е. за 25 лет, может объяснить лишь редакция «Нового времени».
Таким образом, погнавшись за исправлением ошибки, якобы вкравшейся в мои воспоминанья, редакция «Нового времени» сама наделала ряд ошибок…
26 марта 1888 года
Хоронили Всеволода Гаршина…
Гроб до Волкова кладбища провожала огромная толпа почитателей покойного, товарищей его, учащейся молодежи. Печальная колесница, следовавшая за гробом, вся была покрыта венками: от литературного фонда, от товарищей-писателей, от студентов горного института, от студентов-медиков, от студентов технологического института, от высших женских курсов, от учащихся в Петербурге сибиряков, от некоторых журналов и газет, прекрасный венок от «Северного Вестника» с надписью: «Писателю-художнику и безупречному человеку» и еще много венков от друзей и почитателей таланта Гаршина.
Над могилой сказано несколько речей. Очень хорошее стихотворение прочитал г. Минский; привожу из него отрывок…
Похоронили Всеволода Гаршина…
На могиле были сказаны речи, стихи, были венки, были искренние слезы — и много народа. Что же вызвало эти слезы, эти венки и речи и собрало у его могилы такую большую толпу?
Гаршин был, бесспорно, талантливый писатель. Кто раз прочитал, напр., его рассказ «Четыре дня на поле сражения», тот уже до конца жизни не забудет его, хотя бы прожил сто лет, как никто из знавших Гаршина не позабудет его добрых тоскующих глаз… В этом рассказе — правдивом и в правдивости своей ужасном — предстает перед нами отвратительная изнанка боевой славы — той кровавой вакханалии, что зовется войной. А «Дневник рядового Иванова», «Два художника», «Attalea princeps», «Красный цветок»… ведь все это настоящее неподдельные литературные перлы. Гаршин написал мало, но в этом малом он сумел сказать очень много…
Повторяю: Гаршин был очень талантливый писатель… но он был больше, чем талантливый писатель, несравненно больше: он был честный человек. Такие люди, как Гаршин, настоящие светочи в том нравственном мраке, который заливает нас. Об этих-то людях можно сказать, что «lux in tenebris lucet et tenebrae non earn deprehenderunt»… При мысли о том, что такие люди есть на свете, человеку легче живется, и светлее, бодрее смотрит он вперед. Этими людьми держится, теплится, не умирая, на земле нравственная жизнь. Без них мир стал бы еще более походить на арену лютого побоища…
Рассказ о ночном посещении Гаршиным гр. М. Т. Лорис-Меликова я слышал частью от самого Всеволода Михайловича, частью от других.
Дело было так:
Гаршин откуда-то возвращался ночью домой и, проходя по Семеновскому плацу, увидал, как на площади спешно ставили виселицу и настилали помост. Гаршин знал, что эта виселица готовится для Млодецкого — для того юноши, который незадолго перед тем покушался на жизнь Лорис-Меликова. Гаршин тотчас же, несмотря на поздний час, отправляется к Лорис-Меликову и убедительно просит свидания с ним по экстренному делу. Адъютант говорит ему, что граф только что заснул. Гаршин просит разбудить его. Адъютант в этом отказывает, — говорит, что он не решается будить, так как граф крайне утомлен. Он предложил Гаршину остаться в приемной и подождать, пока встанет граф… Гаршин боялся, что «будет уже поздно», но все-таки не ушел, ждал до утра. Казнь должна была совершиться не ранее десяти или одиннадцати часов. Значит, Гаршину еще мерцала надежда спасти жизнь осужденному…
Наконец Лорис-Меликов уже на рассвете принял его и в ответь на его горячие, трогательные мольбы о пощаде Млодецкого сказал: «Вам, молодой человек, делает честь ваше заступничество, но я теперь не могу уже ничего сделать… Не в моей воле отменить приговор!»
Гаршин как-то стеснялся, избегал говорить об этом эпизоде из своей жизни. Ему, по-видимому, было тяжело вспоминать о нем, — о своих напрасных усилиях спасти человеческую жизнь…
Можно себе представить, что он пережил, что выстрадал в ту ночь — в ожидании свидания с Лорис-Меликовым, и что он перечувствовал в тот день, который последовал за этой мучительно-томительной для него ночью…