Пятая колонна. Рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

Но выдавались ночи, когда я не мог рыбачить, в такие ночи я лежал, не смыкая глаз, и повторял молитвы снова и снова, стараясь помолиться за всех людей, которых я когда бы то ни было знал. Это занимало кучу времени, потому что, если вспоминать всех, с кем ты когда-либо был знаком, возвращаясь к самым ранним картинкам детства, – в моем случае это был чердак дома, где я родился, и жестяная коробка от свадебного торта моих родителей, свисающая с одного из стропил, и там же, на чердаке, банки со змеями и другими заспиртованными тварями, которых коллекционировал в детстве мой отец, спирт со временем испарялся, так что спинки у некоторых змей и прочих особей обнажились и побелели – так вот, если углубляться в воспоминания настолько далеко, то таких людей набирается огромное множество. И если за каждого прочесть «Богородицу» и «Отче наш», на это уйдет уйма времени, и под конец начнет светать, а уж тогда можно уснуть – если, конечно, находишься в месте, позволяющем спать в дневное время.

В такие ночи я старался вспомнить все, что когда-либо со мной случалось, начиная с самых последних дней, перед тем как я ушел на войну, и разматывая события назад одно за другим. Оказалось, что раньше чердака в доме своего деда я ничего не помню. Поэтому я снова начинал оттуда и продвигался в обратном направлении, пока не доходил до войны.

Помню, после дедушкиной смерти мы перебрались из его дома в другой, задуманный и осуществленный моей матерью. Многие вещи, которые мы не собирались брать с собой, были сожжены на заднем дворе, и я помню, как бросали в огонь те банки с чердака, и как они лопались от жара и пламя вспыхивало ярче, когда в него проливался спирт. Помню, как змеи горели в этом пламени на заднем дворе. В моих воспоминаниях не было людей, только вещи, я даже не мог припомнить, кто их жег, и я разматывал свои воспоминания вперед, пока не доходил до людей, тогда я останавливался и молился за них.

Что касается нового дома, то помню, что моя мать вечно выбрасывала ненужные вещи, чтобы создать ощущение простора. Однажды, когда отец уехал на охоту, она устроила генеральную чистку подвала и сожгла все, что ей казалось лишним. Когда отец вернулся, вышел из кабриолета, распряг и привязал лошадь, огонь еще полыхал посреди дороги за домом. Я вышел поздороваться с отцом. Он вручил мне свой дробовик и посмотрел на огонь.

– Что это? – спросил он.

– Это я чистила подвал, дорогой, – улыбаясь, объяснила мать с крыльца, куда вышла встретить его. Отец вгляделся в огонь и поддел что-то ногой. Потом наклонился и что-то вытащил из пепла.

– Принеси-ка мне грабли, Ник, – сказал он.

Я пошел в подвал, принес ему грабли, и отец стал очень осторожно разгребать золу. Он вытаскивал из нее каменные топоры, каменные ножи для свежевания, инструменты для изготовления наконечников стрел, посудные черепки и множество наконечников стрел. Все это почернело и потрескалось от огня. Отец выгреб все это очень аккуратно и разложил на траве у дороги. Его ружье в кожаном чехле и ягдташи тоже лежали на траве, там, где он их оставил, выйдя из кабриолета.

– Унеси ружье и сумки в дом, Ник, и принеси мне какую-нибудь бумагу.

Мать уже ушла в дом. Я взял ружье – оно было тяжелое и било меня по ногам – и два ягдташа и направился к дому.

– Неси их по очереди, – сказал отец, – не пытайся тащить все сразу.

Я положил на землю сумки с дичью, взял только ружье и отнес его в дом, а обратно принес газету, которую вытащил из стопки в отцовском кабинете. Отец сложил почерневшие, растрескавшиеся каменные орудия на газету и завернул их в нее.

– Лучшие наконечники для стрел рассыпались в прах, – сказал он.

С газетным свертком в руках он направился в дом, а я остался стоять на траве рядом с двумя ягдташами. Через какое-то время я поднял их и унес. В этом воспоминании было только двое людей, и я молился за обоих.

Однако случались такие ночи, когда я не мог вспомнить даже слов молитвы. Доходил до «яко на небеси и на земли» и вынужден был начинать сначала, но никак не мог продвинуться дальше. Когда мне становилось ясно, что я все равно не смогу вспомнить слова до конца, я отказывался от молитв на эту ночь и придумывал что-нибудь другое. Например, пытался припомнить названия всех существующих на земле животных, потом птиц, потом рыб, а потом стран и городов, а потом всякой еды и названия всех чикагских улиц, которые я знал, ну а если я больше вообще ничего не мог вспомнить, то лежал и просто слушал. И я не припомню ночи, когда бы нечего было услышать. Если можно было не гасить свет, я не боялся спать, потому что знал, что моя душа может покинуть меня только в темноте. Конечно, я часто ночевал в местах, где можно было оставлять свет на ночь, и там я спал, так как почти всегда был очень усталым и сонным. Уверен, что много раз я засыпал, сам того не ведая, но отдавая себе в этом отчет – никогда. Вот и этой ночью я лежал и слушал шелкопрядов. Ночью отчетливо слышно, как едят эти гусеницы, и я лежал с открытыми глазами и прислушивался к ним.

Кроме меня в комнате был еще только один человек, и он тоже не спал. Я долго слушал, как он не спит. Он не мог лежать так же тихо, как я, вероятно, потому, что у него не было такого опыта ночного бодрствования. Мы лежали на одеялах, расстеленных поверх соломы, и когда он шевелился, солома шуршала, но шелкопрядов не пугал никакой производимый нами шум, они упорно продолжали есть. Здесь, в семи километрах от линии фронта, снаружи тоже доносились ночные шумы, но они были другими, совсем не похожими на маленькие шумы внутри темной комнаты. Другой человек, находившийся в ней вместе со мной, старался лежать тихо. Потом снова пошевелился. Я тоже пошевелился, чтобы дать ему понять, что не сплю. Он десять лет прожил в Чикаго. Его призвали на солдатскую службу в тысяча девятьсот четырнадцатом, когда он приехал навестить родных, и назначили ко мне ординарцем, так как он говорил по-английски. Почувствовав, что он прислушивается, я снова поерзал на одеяле.

– Не можете уснуть, Signor Tenente[52]? – спросил он.

– Не могу.

– Я тоже.

– Почему?