Там, в гостях

22
18
20
22
24
26
28
30

29 августа. Только что вернулся с уик-энда, который провел за городом с Г. Крупная вышла ошибка. Мы поехали аж в самый Кент, лишь бы заняться любовью где-то в трактире, и это придало акту соития поддельную значимость. Пришлось притворяться, соответствовать, делать вид, будто все романтично или хотя бы не скучно. На деле же все удручало, как холодная комната и комковатая постель. Прямо посреди процесса я понял, что пыхчу и постанываю слишком уж громко, из вежливости. Осмелюсь сказать, что и моя пассия, на самом деле очень даже милая, делала то же. Но для того, чтобы признаться, мы слишком плохо знали друг друга.

К тому же на выходных внезапно обострился политический кризис: Германия спросила у Советов, как те смотрят на «вторжение» в Чехословакию. В Лондоне всегда есть кому позвонить и обсудить новости; за городом ты оставлен наедине с собой и страхом. Тогда сама природа становится ненавистна, потому что не знает тревог. О, равнодушие коров, овощей и деревьев! А воскресенье… Кризисное воскресенье за городом! Закоснелый, бестрепетный ужас! Летит перезвон церковных колоколов над землями какого-нибудь отставного полковника, фашистского подонка, где егеря по-прежнему палят в нарушителей из ружей, заряженных солью. Воскресный обед в пабе: ростбиф, тушеные сливы и розовый сыр с «мыльным» вкусом, которые подают по-английски флегматично – мол, пора вам, что ли, подкрепиться, – в быстро остывающем зале у чадящего очага. Здесь воскресные новости в газетах пугают сильнее, чем в городе. Я прочитал статью Гарвина, называлась она «Путь». (Следовало озаглавить ее «Я есть Путь».) Воскресная толпа в баре, люди, для которых рекорд Хаттона[68] в 364 очка на чемпионате по крикету – это все еще главное событие месяца. Причем те же люди готовы пойти в бой, если на Чехословакию все же нападут. Чувствуется единство, но сплачивает их не лидер и не политические взгляды, а дружное увлечение крикетом, футбольным тотализатором, иллюстрированной периодикой.

Где-нибудь в будущем какой-нибудь китайский историк, изучая нас, скажет:

– Не понимаю, какое этим людям было дело до того, что творили нацисты?

И все же дело им есть. Пылает в них какая-то своя страсть, в которую ни нацисты, ни другие иностранцы не поверят, пока не станет слишком поздно.

Возвращаясь на автобусе, мы проезжали мимо отвратительных мелких придорожных чайных, кинотеатров и низкопробных вилл: «Сан-Леонардо», «Айвенго», «Укромное гнездышко». Декорации слишком уж скучные для трагедии, но трагедии это не помешает – она здесь разыграется, и на сцену погонят актеров второго состава. Будет этакий пригородный Софокл. Как же я ненавижу древних греков и поклонение героической и славной смерти!

31 августа. Сегодня я настроен оптимистично, без какой-либо на то причины, разве что немецкая пресса, нападающая на Британию и Чехословакию, поумерила пыл. У всякого в жизни должны быть такие дни оптимизма, придающие сил перед новым приступом отчаяния.

Активно принуждаю себя работать над своей частью нашей книги о поездке в Китай. Сейчас она мне видится бессмысленным и навязчивым проектом, которым я занимаюсь, главным образом просто чтобы не сидеть сложа руки. Если в Европе разразится война, наш рассказ станет ненужнее самых устаревших новостей. К тому же моя часть – объединенный фронт сопротивления Японии и прочая, прочая – и так утратила для меня всякую значимость. Остались пустые лозунги.

Когда бы я ни думал о Китае, единственное, что мне видится по-настоящему живым, так это трагедия второплановых актеров: подростки-призывники в окопах, трупы гражданских, присыпанные гравием и песком после авианалетов. Из-за нее лозунги кажутся бессердечными и жестокими, и тем не менее я скатываюсь в них, когда пишу и без стыда вещаю с кафедры, приняв напыщенный и пародийно скромный вид.

И нашел же я время, чтобы утратить политические убеждения! В наши дни помогли бы любые. Я завидую Мэри – она с упорством ранних христиан, собиравшихся в катакомбах, остается членом коммунистической партии. Хотя ровно так же я завидую тем, кто находится на другом конце шкалы – вчерашним школьникам, начинающим репортерам, что рассекают по Лондону, упиваясь кризисом. Я видел их с полдюжины сегодня вечером в кафе «Рояль». Они наблюдали за очень пьяным немцем за соседним столиком и при этом хохотали и перешептывались. «Разговорить его не выйдет, – сказал мне один из них, – но мы обчистили его карманы и нашли вот эту визитку. Что здесь написано?» Карточка немца гласила, что ее владелец принадлежит некоему «Комитету по невмешательству в испанские дела»[69]. «Пока у нас одна зацепка, – продолжал репортер. – Стоило упомянуть Бивербрука[70], как он сразу задергался». Когда я уходил, они так и следили за немцем, готовые преследовать его остаток ночи.

В основании всех моих чувств по отношению к кризису лежит холодное и твердое негодование. Возмутительно, что приходится читать газеты, эту макулатуру, что бы в них ни печатали. Возмутительно интересоваться политиками любого толка. По существу, и Чемберлен, и прочие наши лидеры столь же утомительны, как Гитлер; такие люди – их друзья, увлечения, мнения, хобби да и все, что с ними связано, – просто невыносимая скука. Стравить бы их, пусть перегрызутся!

Конечно, такой подход достоин сожаления, отвратителен и не имеет оправдания. Я бы не признался в нем даже друзьям. (Хотя подозреваю, что кое-кто из них его разделяет.) Да, да, я – писатель, а следовательно, самохвал. Какое у меня право критиковать политиков?

Даже больше скажу, я либерал. И мне ведь положено верить в правоту нашего дела, так? Ну и что? Ответа нет, я просто устал, устал, устал… Все это меня уже не пугает, а изводит. Настроение, наверное, то же, что и у большинства в Средневековье, когда маленькие люди молча и беспристрастно ненавидели великих за известность, доблесть и сражения.

Когда газеты сравнивают Чемберлена с Эйбом Линкольном или Христом, они ни в коем разе не святотатствуют. Просто их Эйб Линкольн и Христос – откровенные подделки. Газеты тронуты до слез тем, как джентльмен отстаивает свою позицию перед не-джентльменом, для них он – «Англия».

Моя Англия – это Э. М. Антигерой с кустистыми соломенными усами, веселыми голубыми глазами ребенка и согбенной старческой спиной. Его регалии – не сложенный зонтик и не бурая форма, а твидовая фуражка (которая ему мала) и бесформенные пергаментные свертки, в которых он возит пожитки из деревни в город и обратно. И если остальные велят последователям быть готовыми умереть, то он советует нам жить так, будто мы бессмертны. Он сам верен своему совету, хотя напуган, тревожится не меньше нашего и ни секунды этого не скрывает. Только Э. М. и его книги, проповеди в них, и стоит спасать от Гитлера; а ведь на этом острове почти никто о нем даже и не знает.

Читаю рассуждения Клаузевица[71] о войне. Они ужасно кстати. Страниц так через двадцать неумолимая логика подводит читателя к точке, в которой он вынужден принять тезис Клаузевица о том, что цель войны – победить врага.

* * *

В дневнике лишь бегло упомянуто о следующей встрече с Дороти и Вальдемаром. Неудивительно, ведь я в ту пору писал исключительно о кризисе, а точнее, о себе в нем. Дороти с Вальдемаром просто не вписывались в эту канву, потому что их кризис был сугубо личным. В том состоянии, в котором я пребывал тогда, на то, чтобы писать о них, во мне попросту не нашлось бы сил; напала нервозность вместе со странной апатичной вялостью. И все же их судьба была мне интересна, иначе я не припомнил бы деталей.

Дороти позвонила поздним вечером 4 сентября и попросилась с Вальдемаром переночевать. Я был в доме один и согласился.

С порога я распознал в них беглецов. Ни дать ни взять спасенные с тонущего корабля: так и хотелось накинуть им на плечи одеяла. Дороти напоминала птичку, столь же шебутная, как и всякая молодая англичанка на грани истерики. У Вальдемара были красные глаза и неуверенные движения. Стараясь не смотреть на меня, он неразборчиво пробормотал что-то о том, что сразу ляжет в кровать.

– В доску пьян, бедолага, – сообщила мне Дороти, когда позднее мы уединились на кухне за кружечкой какао. – Иначе он с такими ситуациями справляться не научен. Но согласись, винить его нельзя. Я бы и сама так поступила.