После обеда они перебрались на квартиру к одной моей знакомой; та жила с негритянским поэтом из Штатов. Коммунисты воспринимали кризис с величественной отстраненностью. Для них если что и имело значение, то только Испания да Советский Союз; беды Англии волновали их в последнюю очередь. Впрочем, если Англия и Франция вступят в войну, то не смогут не ввести войска в Испанию и выступить на стороне правительства, а значит конфликт – дело хорошее. Однако эти двое были из тех, кто твердо верил, что войны не будет. Просто потому, что не могли вообразить, как Чемберлен сподобится хоть на что-то путное.
Было в их убежденности нечто безумное, и это качество я находил заводящим и заразительным. Общаясь с ними, я практически видел ситуацию их глазами. Мы выпили пива, и я ощутил себя бодрее, чем за последние несколько недель, да и беззаботнее, словно персонаж «Алисы в Стране чудес». Затем я распрощался с Дороти и Вальдемаром, оставив их на попечение хозяев. А к тому времени, как вернулся домой, помрачнел как никогда.
– Это просто тактика такая, – невозмутимо ответил он. – Мы прекрасно знаем, что Судеты немцам даром не нужны. Какая для них будет политическая обуза! Статьей хотели их смутить.
Гитлер в Нюрнберге по-прежнему молчал и промолчит, наверное, до понедельника, если только не собирается разыграть путч в выходные. У нас же люди устали бояться и поговаривают: «Бога ради, давайте уже начнем эту войну, и пусть все закончится».
Вчера на чай заходил Стивен Сэвидж. Его безграничное увлечение самим собой и собственными делами сердечными не может не вызывать сочувствия, он для меня – скала, за которую я цепляюсь посреди бушующего океана заголовков. Хочется быть с теми, кто думает не обо мне, а о себе. Я не хочу ни в чем участвовать, не хочу понимания. Вот и Стивен тоже. Он просто расписывает восхитительную сагу о себе любимом, а ты, если хочешь, – слушаешь. Проблемы у него сложнее некуда: обычный треугольник обернулся пятигранником. В один момент Стивен говорит: «Я чувствую лишь то, что приписывают мне друзья», а в следующий – разливается о вчерашних угрызениях совести, о том, как плакал целый час. Ему нельзя не верить – как нельзя и сдержать бешеного смеха. И вот он уже сам смеется вместе с тобой. Он как пронырливый мальчишка, такой ушлый. Ушлый Шелли. Хотя по части ушлости Шелли перещеголял бы любого из нас.
Позднее пришли две подруги Стивена. Одна из них как ни в чем не бывало принялась делиться планами поехать в следующем месяце в Тунис. Я уставился на нее как на буйнопомешанную: да как она смеет?! Меня охватил суеверный страх: вдруг демоны воздуха ее услышат! С другой стороны, почему бы и не планировать отдых, не устраивать свое счастье, даже в темнейшей тени катастрофы? Разве не это советует Э. М., когда говорит: «Живите так, как будто вы бессмертны»? Нет, это сказано не про нее. Ей тени-то увидеть ума недостает. Она откровенно глупа.
Желая скоротать время, я пошел постричься. В парикмахерской мерзкий, желтушного вида посетитель уверенно рассуждал о неизбежности войны, стараясь устрашить маникюрщицу. Его постигла неудача: она оказалась не из впечатлительных. Зато с ним согласился другой клиент: «Зачем читать газеты? Когда все начнется, нам сообщат. Прикажут – встанем под ружье». (Последнюю фразу он произнес с ноткой удовлетворения. Приказы – вот чего все в глубине души хотят.)
Затем я отправился в кинотеатр. Обычно просмотр фильма убивает мое чувство времени и места, однако вчера не сумел даже притупить его. Я пропитался ядом кризиса. В новостных хрониках не говорилось ничего о Гитлере или нацистах. Это что, такая политика? Нет уж, напоминайте мне о них ежеминутно. А то попрятали, до смерти перепуганные, головы в песок. Само кино нагоняло тоску, если не считать редких моментов, когда показывали счастливых людей: маленькая девочка смеялась без причины, толстяк наслаждался пивом. Увы, их радость казалась хрупкой. На глаза навернулись слезы, а стоило мне совсем расплакаться, и я замаскировал всхлипы кашлем.
Потом какой-то старик, сидевший позади меня, не то пьяный, не то полубезумный, забормотал себе под нос: «Ох, как сдохнуть охота! Ох, как же я болен! Жена ненавидит меня, говорит: “Так давай отравись. Или в кино сходи. Меня тошнит от тебя…” Ох, как жить не хочется…» Он так и продолжал; я наконец не выдержал и ушел. Остальные как будто его не слышали.
Пришлось пойти на ужин к тете Эдит, так что послушать выступление возможности не было. (Даже опустись тетя Э. до такой пошлости, как радиоприемник в доме, она вряд ли включила бы его. Никакой поддержки «одиозному человеку», как она называет Гитлера.) И пока мы перемывали косточки родным, я несчастным взглядом поглядывал на напольные часы и думал: «Сейчас он начал… а вот добрался до середины речи… а сейчас наверняка произнес то самое слово… если вообще собирался произносить его».
Я откланялся, как только смог, и на такси помчался к доктору Фишу. Он говорит, что речь ничего не изменила: яростная, она при этом оставалась взвешенно пространной. «Видишь ли, Кристофер, жестокость тревоги не вызывает. Тревожит ее отсутствие. Ситуация наконец проясняется до предела. Нейтралитет Чехословакии будет гарантирован на условиях, что она бросит французских и советских союзников. О, да, кризис, естественно, продолжится, и не стоит сбрасывать со счетов возможность инцидентов. Но это уже, по правде говоря, мелочи. Надо учиться анализировать такие вещи с позиции объективной и диалектической; и без – прости, что говорю это, – эмоций, присущих популярной прессе». Это он так меня игриво подколол, когда я признался в своих тревогах. Я, впрочем, не обиделся; облегчение перевесило. К тому же Фиш мне больше нравится, когда он в таком по-отечески наставническом, научно-прорицательском настроении и благодушно попыхивает трубкой. На радостях я напился с Фишем виски, и мне захотелось секса. Я позвонил Б., потом Г., но никого не было дома.
Этим утром Фиш наотрез отказывается признавать неправоту или обострение ситуации. Его коллега с биржи ценных бумаг недавно вернулся из Германии и утверждает, будто генштаб резко против войны.
Какой-то жалкий человечек, которому не посчастливилось разделить с Фишем диалектическую точку зрения, после выступления Гитлера покончил с собой. Перед суицидом он оставил записку: «Я никогда не был героем. Эгоист до самой смерти».
Так он по-своему негодовал – куда сильнее моего – из-за кризиса. Хотя порой мне кажется, что никто так, как я, против кризиса не возражает. Знакомые – точно.
Скажем, в компании друзей мне стыдно потакать навязчивому желанию скупать газеты. В день я беру и тут же выбрасываю, едва просмотрев колонку с экстренными новостями, по двенадцать газет. Мне не просто неймется узнать последние новости. Это абсурдное поведение суеверного человека, которому кажется, что если он будет покупать все выпуски, постоянно следить за кризисом, то он не усугубится. Если так и дальше пойдет, я просто сяду на телетайп и не слезу с него, пока за мной не приедут из дурдома!
Когда я представляю Англию, охваченную войной, то панику в меня вселяет не мысль о бомбардировках или вторжении нацистов, а образ власти: когда тебе приказывают и ставят под ружье, как выразился тот посетитель парикмахерской. Оказывается, я боюсь надеть военную форму и всего, что за этим последует. В Китае я попадал под налеты, ходил на фронт и боялся, но паники не испытывал. И как бы глупо это ни звучало, в основном это заслуга того, что мы носили собственные гражданские одежды! В подчинении – в том смысле, какой я в эту фразу вкладываю, – я был только в один период жизни: когда учился в школе. Страшит меня именно английская власть. Конечно, если к нам вторгнутся нацисты, я буду их бояться, однако всерьез, на глубочайшем уровне сознания, я не приму их никогда. Куда им до моего первого директора!