И гробовщик обещал еще раз покрыть гробы хорошей черной краской и прислать их на дом Ван Луну. И Ван Лун сказал О Лан, что он сделал, и она была довольна, что он позаботился о ней и приготовился к ее смерти.
Он просиживал у ее постели многие часы, но они говорили мало, потому что она была слаба, а кроме того, они никогда не разговаривали много. Часто она забывала, где находится, и когда Ван Лун сидел неподвижно и молчал, она иногда шептала что-нибудь о своем детстве, и в первый раз Ван Лун заглянул в ее сердце. Но даже и теперь это были отрывистые и бессвязные слова:
– Я принесу кушанье только к дверям, – я знаю: я безобразна и не должна показываться господину…
И снова она сказала, задыхаясь:
– Не бей меня, никогда больше не возьму ни кусочка!
И она повторяла снова и снова:
– Отец, мать… отец… мать…
И снова, и снова:
– Я знаю, что я безобразна и меня нельзя любить…
Когда она сказала это, Ван Луна охватила жалость, и, взяв ее руку, он стал гладить ее, – большую, жесткую руку, неподвижную, словно у мертвой. Больше всего его огорчала правда ее слов, и даже когда он взял ее руку, искренне желая, чтобы она почувствовала его нежность, ему было стыдно, потому что он не чувствовал нежности, и сердце его не смягчалось, а Лотос добивалась этого без труда: стоило ей надуть губки. Держа эту неподвижную, коченеющую руку, он не чувствовал к ней любви, и даже его жалость была омрачена отвращением.
Тем более он старался быть к ней добрым и покупал для нее особенную еду: супы из белой рыбы и нежной молодой капусты: больше того, он не мог наслаждаться Лотосом, потому что, когда он входил к ней, чтобы рассеять отчаяние, вызванное этой долгой смертной мукой, он не мог забыть О Лан, и, обнимая Лотоса, он опускал руки, вспомнив О Лан.
По временам О Лан приходила в себя и понимала, что происходит кругом, и однажды она потребовала Кукушку. И когда в великом изумлении Ван Лун вызвал ее, О Лан, дрожа, приподнялась на локте и сказала довольно твердо:
– Что же, может, ты и жила в покоях старого господина и считалась красавицей, зато я была женой своего мужа и родила ему сыновей, а ты так и осталась рабыней.
Когда Кукушка хотела на это ответить сердитой бранью, Ван Лун остановил ее и увел из комнаты, говоря:
– Она сама не знает, что говорит.
Когда он вернулся в комнату, О Лан все еще лежала, опершись на локоть, и сказала ему:
– Когда я умру, пусть ни она, ни ее госпожа не входят в мою комнату и не трогают моих вещей; а если они войдут, то мой дух не даст им покоя.
И она забылась тревожным сном, и голова ее упала на подушку.
Но перед Новым годом она почувствовала себя лучше, как свеча вспыхивает ярче перед тем, как погаснуть, и снова пришла в себя, чего давно уже не было; и села в постели, сама заплела волосы и попросила чаю, и когда Ван Лун вошел, она сказала:
– Приближается Новый год, а мы еще ничего не пекли и не варили, но я кое-что придумала. Я не желаю, чтобы эта рабыня входила в мою кухню, а лучше пошли за моей невесткой, которая помолвлена с нашим старшим сыном. Я ее еще не видала, но когда она придет, я скажу ей, что делать.