А потом вышел приказ Ежова по НКВД от 30 июля 1937 г. «Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов». Там было требование «изъятия антисоветских элементов» в масштабах всей страны, вводились жесткие и немалые лимиты на лишение свободы и расстрел, которые доводились до каждого УНКВД. Тогда длинные списки подлежащих арестам совпартработников стали составляться партийными органами. По этим спискам мы и стали всех брать. То есть от индивидуальных репрессий перешли к массовым.
Резон какой-то в этом был. По обычной судебной процедуре всю пятую колонну зачистить нереально, это растянулось бы на сто лет. А по упрощенной процедуре проблем не было. Особенно учитывая, что первоначально все эти троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы и не скрывались. Они открыто вели агитацию, занимались саботажем и были как на ладони. И еще не понимали, что шутки кончились. Так что мы их не искали и выявляли, а просто собирали, как грибы после грибного дождя. А потом тройка НКВД – внесудебный орган из начальника УНКВД, секретаря обкома и прокурора области. И приговор – расстрелять, имущество конфисковать. Тут же исполнение за городом – им занималась специальная команда из наиболее толстокожих бойцов госбезопасности.
В итоге выродилось это в какое-то умопомрачение. Партийные деятели настаивали на увеличении квот на репрессии врагов народа. Ими двигало отчаянье насмерть перепуганных людей. Считали, что чем больше кинешь народу в топку, тем больше шанс, что тебя самого не примут за врага и не увезут в «воронке».
Несколько месяцев мы работали как в тумане. Обыск, задержание, тройка, приговор. Смертельный конвейер. Вместе с реальными врагами под удар попадали и ценные руководители, и просто ошибающиеся люди. Но время было такое, чумное. Чуть ли не каждую неделю Ежов слал указания – давай больше, кидай дальше. С маниакальной целеустремленностью он раздувал новые дела и требовал, требовал. Порой это напоминало человеческие жертвоприношения Молоху в Карфагене. Наш нарком будто пытался умилостивить сурового бога революции. И тот пока что отплачивал ему благами, властью и влиянием.
У меня было огромное желание спрыгнуть с этого разогнавшегося паровоза. Голова шла кругом. А иногда рука к пистолету тянулась – одно движение, пуля себе в лоб, и все, долой жестокие душевные терзания и сомнения. Но я знал, что пистолет мне дан для врагов. А я не враг – ни государству, ни самому себе.
От опрометчивых шагов меня удерживало еще и то, что мне иногда удавалось менять ситуацию. Я вытащил с того света немало людей. За некоторых поручался лично, что было смертельно опасно. Поручаешься – значит, соучастник. Иногда хотелось сказать – тогда и меня стреляйте. Но я не говорил. Потому что мне надо было выжить. И дать выжить моим сотрудникам и доверившимся мне людям…
– Что-то у меня язык длинный стал, – виновато произнес Летчик, возвращая меня от тяжелых раздумий на грешную землю. – Мое дело маленькое – учить курсантов. Ковать воздушный щит страны. Больше мне ничего не надо. И спасибо, если позволите. А не решите, что в голове беспартийного бывшего царского офицера зреют коварные замыслы.
– Типун тебе на язык.
– А, – поморщился Летчик. – Одна просьба. Если и меня… Не заступайся, Ермолай. Я не хочу никого тянуть с собой на дно. А тебе не простят заступничества.
– Что-то с тобой сегодня неладно, – сказал я. – Крюшона перепил?
– Дурные мысли в голову лезут.
– Мысли, мысли. Что-то они ко всем лезут, эти самые дурные мысли, черти их возьми… Вот ты мне скажи. Ты спасал человека и его близких не раз. Он спасал тебя не раз. А однажды ты понимаешь, что этот человек может представлять угрозу для страны. Но он твой человек, ты перед ним в большом долгу. И что делать?
– Не знаю. Иногда перевесит старый долг. Иногда долг перед Родиной. Тебе разбираться. Тут жестких правил нет.
– Как разобраться?
– А как сердце подскажет. Ты его слушай. У тебя большое преимущество перед многими ныне живущими. У тебя сердце есть. И оно пока не замерзло. Так почему не доверять ему?
– Философ ты. Или даже поэт.
– Летчик я. Существо крылатое. Почти ангел…
Нашу беседу прервал краснолицый кряжистый и возбужденной техник в промасленной спецовке и фуражке. Он с порога стал жаловаться на технический сбой в двигателе. Летчик принялся его с ходу распекать, порой в достаточно грубых выражениях, недостойных потомственного дворянина:
– Ты же можешь угробить технику! Или еще хуже – курсанта! Об этом подумал?!
– Так на складе говорят…