Голубка. Три истории и одно наблюдение. Контрабас

22
18
20
22
24
26
28
30

Ошеломленные, пристыженные зрители беспомощно глядели на доску. Через некоторое время кто-то из них перевел дух, задвигался, закурил. Который час? Уже четверть девятого? Господи, как поздно! До свиданья. Салют, Жан! Они пробормотали какие-то извинения и быстро испарились.

Местный матадор остался один. Он поднял опрокинутого короля и начал собирать в ящичек фигуры, сначала сраженные, потом оставшиеся на доске. И занимаясь этим делом, он по привычке прокручивал в памяти отдельные ходы и позиции партии. Он не сделал ни единой ошибки, конечно нет. И все-таки ему казалось, что так плохо он еще никогда не играл. Уже в самом начале игры, после первых ходов, надо было поставить мат. Только полный невежда в шахматной игре мог предложить ферзевый гамбит. Обычно Жан расправлялся с такими новичками легко и без малейших колебаний, обходясь с ними милосердно или безжалостно – в зависимости от настроения. На этот раз его явно обмануло чутье: он не распознал настоящей слабости противника – или просто струсил? Не разобрался сразу, как положено, с нахальным шарлатаном?

Нет, дело обстояло еще хуже. Он не захотел представить себе, что противник настолько плох. И еще хуже: почти до самого эндшпиля он готов был поверить, что ему далеко до незнакомца. Самоуверенность, гениальность и ореол юности казались непобедимыми. Но и это еще не все: если честно, то Жан должен признаться самому себе, что восхищался незнакомцем не меньше, чем остальные, он даже желал, чтобы тот победил и самым впечатляющим и гениальным образом наконец-то научил бы его, Жана, терпеть поражение, ведь Жан уже столько лет ожидает проигрыша, он устал быть самым сильным и непременно всех побеждать, пусть бы зрители, эти мерзкие зеваки, эти завистливые бандиты, наконец угомонились и оставили его в покое…

Но потом он, конечно, все-таки снова выиграл. И эта победа была самой отвратительной в его карьере, ведь чтобы ее избежать, он в течение всей игры отрекался от себя и унижался и пытался сложить оружие перед презреннейшим халтурщиком в мире.

Жан, местный матадор, не слишком разбирался в вопросах морали. Но когда он плелся домой с шахматной доской под мышкой и ящичком для фигур в руке, ему было совершенно ясно, что на самом деле сегодня он потерпел поражение, ужасное и окончательное: за него нельзя было взять реванш и его не могла отменить никакая, пусть самая блистательная победа в будущем. И потому Жан принял решение – хотя вовсе не был человеком, принимающим кардинальные решения, – покончить с шахматами раз и навсегда.

Завещание мэтра Мюссара

Непрерывно занятый своими чудаческими открытиями, Мюссар был так разгорячен этими мыслями, что в конце концов они сложились бы у него в голове в некую систему, то есть стали бы манией, если бы, к счастью для его разума и к огорчению друзей, которые любили его и ценили, не явилась смерть, чтобы отнять его у них посредством редкой и ужасной болезни.

Ж.-Ж. Руссо. Исповедь

Эти несколько страниц предназначены неизвестному мне читателю и будущему поколению, у коего достанет отваги, чтобы увидеть истину, и хватит сил, чтобы ее вынести. Пусть люди малодушные избегают ее как огня, ничего более утешительного я не могу им сообщить. Я буду краток, ибо у меня остается слишком мало времени. Мне стоит нечеловеческих усилий записать даже одну фразу, но я прилагаю эти усилия, ибо меня понуждает к сему внутренняя необходимость передать потомству мои знания и то, что было явлено мне в откровении.

Терзающая меня болезнь, истинные причины коей ведомы только мне, определяется медиками как Paralysis stomachosa и заключается в быстро прогрессирующем омертвении моих членов и всех внутренних органов. Она вынуждает меня денно и нощно сидеть на моем ложе, опираясь на подушки, и исписывать стопу бумаги, лежащую на одеяле, – левой рукой, ибо правая совершенно неподвижна. Листы переворачивает Мане, верный мой слуга, коему поручил я озаботиться моим наследием. Вот уже три недели как я принимаю только жидкую пищу, но последние два дня даже глоток воды вызывает невыносимую боль – и все же я не могу перестать описывать мое нынешнее состояние, ибо обязан посвятить все оставшиеся силы изложению моих открытий. Сначала несколько слов о себе.

Мое имя – Жан-Жак Мюссар. Я родился 12 марта 1687 года в Женеве. Отец мой был сапожником. Я же, напротив, с детства чувствовал призвание к ремеслу более благородному и поступил в обучение к золотых дел мастеру. Спустя несколько лет я выдержал экзамен на подмастерье. По иронии судьбы, моим образцовым изделием был рубин, оправленный в золотую раковину. Два года я странствовал по свету, видел Альпы и море и далекую землю между ними, но меня потянуло в Париж. Там я нанялся к ювелиру мэтру Ламберу, на улице Вердле. После безвременной смерти мэтра Ламбера я по доверенности управлял его мастерской, через год женился на его вдове и таким образом получил грамоту мастера и был принят в цех ювелиров. За двадцать лет мне удалось сделать из маленькой ювелирной лавки на улице Вердле самый большой и богатый ювелирный магазин во всем Париже. Моими клиентами были люди из первых домов Парижа, из лучших семей страны, из ближайшего окружения короля. Мои кольца, броши, браслеты и диадемы пользовались спросом в Голландии, в Англии, в Империи, и многие коронованные особы удостаивали меня своим посещением. В 1733 году, через два года после смерти моей дорогой супруги, я был возведен в звание придворного ювелира герцога Орлеанского.

Доступ в самые просвещенные круги нашего общества не мог не повлиять на развитие моих духовных способностей, равно как и на формирование моего характера.

Я учился из бесед, на коих присутствовал, я учился по книгам, чтению коих посвящал теперь каждый свободный час. В течение долгих десятилетий приобрел я таким образом столь основательные знания наук, литературы, искусств и латыни, что, хотя никогда не посещал высшей школы или университета, могу без ложной скромности назвать себя ученым мужем. Я вращался во всех модных салонах и, со своей стороны, принимал у себя в доме самых знаменитых мыслителей нашего времени: за моим столом сиживали Дидро, Кондильяк, Д’Аламбер. Я долгие годы состоял в переписке с Вольтером, вы найдете письма в моих бумагах. К числу моих друзей принадлежал даже нелюдим Руссо.

Я упоминаю об этих фактах отнюдь не для того, чтобы произвести впечатление на моего будущего читателя (ежели таковой найдется!) перечислением славных имен. Скорее я желал бы решительно отвергнуть упреки, каковые могут быть брошены мне, когда я наконец приподниму завесу тайны над моими невероятными открытиями и познаниями, а именно упреки в том, что я – несчастный безумец, чьи высказывания не следует принимать всерьез, что я не имею ни малейшего понятия о философии и состоянии наук в наше время. Упомянутые мною ученые мужи могут свидетельствовать о ясности моего ума и силе моих суждений. Однако же тому, кто не мыслит принимать меня всерьез, могу сказать лишь одно: кто ты таков, друг, что дерзаешь противоречить человеку, коего почитали за равного себе величайшие умы эпохи!

Расширение мастерской и успешное ведение дел изрядно способствовали моему процветанию. И все же, чем старше я становился, тем менее значило для меня очарование золота и бриллиантов и тем выше ценил я очарование книг и наук. И еще не достигнув шестидесяти лет, решился я оставить все дела и провести остаток дней в праздном благополучии, вдали от столичной суеты. С этой целью приобрел я земельный участок поблизости от Пасси и построил на нем просторный дом, а также разбил сад с разного рода живописными кустами, клумбами, фруктовыми деревьями, равно как и чистыми, посыпанными гравием тропинками и небольшими водоемами. Имение было отделено от внешнего мира прочною изгородью из букового дерева, а его красивое и спокойное расположение казалось наиболее подходящим для человека, желавшего в покое и наслаждении провести оставшееся ему время между мирскими заботами и смертью. 22 мая 1742 года, в возрасте пятидесяти пяти лет, я переехал из Парижа в Пасси и поселился в новом имении.

О! Какое тихое счастье, какая спокойная радость снизошли на меня в тот незабвенный весенний день, когда я прибыл в Пасси! Ах эти воспоминания о первой ночи, когда я впервые в жизни отошел ко сну, не испытывая гнетущего чувства заботы при мысли о завтрашнем утре, не думая о делах, сроках, спешке и обязательствах; меня провожал лишь мягкий шелест моих собственных вязов, и как же сладко почивал я в ту ночь – на тех самых подушках, в коих ныне сижу в каменной неподвижности! Не знаю, должен ли я проклинать или благословлять тот день. С той поры я медленно погибал, пока не достиг теперешнего моего жалкого состояния; но с той же поры передо мной постепенно раскрывалась истина, истина о начале, течении и конце нашей жизни, нашего мира, всего нашего космоса. Лик истины ужасен, и взгляд ее смертелен, как взгляд Медузы. Но тот, кто однажды, случайно или путем настойчивых поисков, нашел путь к ней, должен пройти его до конца, даже если тогда не узнает он ни покоя, ни отрады, ни людской благодарности.

На этом месте, незнакомый читатель, остановись и испытай себя, прежде чем продолжишь чтение. Достанет ли у тебя сил внимать ужаснейшей вести? То, что я имею тебе сказать, неслыханно, и когда я открою тебе глаза, ты узришь новый мир и не сможешь более глядеть на старый. Однако же этот новый мир будет уродлив, тягостен и безжалостен. Не ожидай, что тебе останется хоть какая-то надежда, хоть какой-то выход или утешение, кроме того утешения, что отныне ты знаешь истину, и истина эта – окончательная. Не читай далее, если боишься истины! Отложи эти страницы, если тебя страшит окончательность и бесповоротность приговора! Беги моих слов, если дорожишь своим душевным покоем! Неведение не постыдно, большинство людей принимает его за счастие. И в самом деле, оно есть единственно возможное счастие этого мира. Не отбрасывай его легкомысленно прочь!

Теперь я скажу тебе то, чего ты никогда более не забудешь, ибо в глубине души знал всегда, точно так, как я знал это прежде, чем оно было явлено мне в откровении. Просто мы противились признанию и провозглашению истины: мир, утверждаю я, есть раковина, и она безжалостно закрывается.

Ты не желаешь с этим соглашаться? Ты противишься этому прозрению? Неудивительно. Это слишком великий шаг. Ты не можешь сразу на него решиться. Слишком плотно окутывает тебя старый туман, чтобы новый свет смог его разогнать. Мы должны зажечь сотни новых огней. И потому я продолжу мою историю и таким образом постепенно поделюсь с тобою светом знания, ставшего моим достоянием.

Я уже сообщал, что дом мой стоял в саду. В сущности, это был небольшой парк, где росло множество цветов, кустов и деревьев, но прежде всего я приказал посадить там розы, ибо зрелище цветущих роз всегда производило на меня смягчающее и успокоительное действие. Садовник, коему предоставил я полную свободу в устройстве сада, разбил розовую куртину также и перед выходящим на западную сторону салоном моего дома. Добрый человек хотел доставить мне радость, не догадываясь, что, хотя и приятно мне созерцать розы, их избыток и нескромная назойливость обременительны. Еще менее мог он предполагать, что разбивка розовой клумбы положит начало новой и последней эпохе человеческой истории. Досадное положение дел с этими розами заключалось в том, что они ни за что не желали расти. Кусты оставались маленькими и жалкими, некоторые засохли, несмотря на то что их прилежнейшим образом поливали, и во время буйного цветения всего остального сада розы перед салоном даже не выгоняли бутонов. Я обсуждал это с садовником, тот не знал, что делать, предлагал срыть всю клумбу, привезти свежую землю и посадить розы заново. Мне этот способ показался излишне обстоятельным, и, недолюбливая втайне близость роз, стал я подумывать о том, чтобы убрать клумбу, а на ее месте построить террасу, откуда, при выходе из салона, открывался бы вид на весь сад, а вечерами можно было бы любоваться прекраснейшими закатами. Эта идея настолько меня увлекла, что я решил осуществить ее собственноручно.

Я начал удалять розовые кусты и перекапывать землю, чтобы позднее, смешав ее с гравием и песком, использовать под фундамент террасы. Я начал было копать, но наткнулся не на рыхлую почву, а на какой-то шероховатый беловатый слой, не поддававшийся лопате. Я принес мотыгу, с помощью каковой стал дробить странную белую каменную породу. Под ударами мотыги камень раскалывался и крошился на мелкие куски, и я отбрасывал их прочь совком. Мой минералогический интерес к новой породе, подогретый раздражением из-за дополнительной работы по уборке, держался в тесных границах до тех пор, пока взгляд мой не упал вдруг на полный совок как раз в тот момент, когда я собирался с силами, чтобы с размаху высыпать подальше его содержимое. Я увидел, что в совке лежит камень величиною с кулак, к коему сбоку как бы приклеился некий изящный, правильной формы предмет. Я поставил совок на землю, взял из него камень и, к моему изумлению, обнаружил, что правильной формы предмет, прилепившийся к камню, – каменная раковина. Я тут же прервал работу и вернулся в дом, чтобы исследовать свою находку. Казалось, раковина приросла к камню, и цвет ее отличался лишь переменчивой игрой белого, желтого и серого, благодаря то более темным, то более светлым вкраплениям. Раковина была величиной примерно с луидор и по форме ничуть не отличалась от ракушек, находимых нами на побережьях Нормандии и Бретани и в качестве лакомого блюда на нашем обеденном столе. Вскрывая раковину ножом, я обломил уголок створки и обнаружил, что место разлома ничем не отличается от разлома на любой стороне самого камня. Я растолок кусок раковины в ступке, а в другой ступке растолок кусок камня, получив в обоих случаях одинаковый серо-белый порошок; будучи смешан с несколькими каплями воды, он выглядел как краска, употребляемая для побелки стен. Раковина и камень состояли из одной и той же субстанции, но неслыханная значимость этого открытия, ныне приводящая меня в ужас, тогда еще не вполне мною осознавалась. Я был слишком захвачен предположением об уникальности моей находки, слишком верил в случайный каприз природы, не мог представить себе ничего иного. Но вскоре суждено было сему измениться.