Неподвижная земля

22
18
20
22
24
26
28
30

— Достань, обязательно достань. А ты знаешь, — внезапно для себя проговорил он, — можно так идти очень долго и не знать, придешь ли…

— Что там Володька утверждал, будто ты переменился, — тихо сказала она. — Никто никогда не меняется. Ты неисправимый и закоренелый романтик. Был таким и будешь.

— Не знаю, что такое быть романтиком. Но я в пятнадцать лет, когда прочитал «Овода», так даже заикаться начал и прихрамывать в подражание Риваресу. Если это называется быть романтиком, то разве плохо им быть?

— Нет, неплохо. Я же этого не говорю. Вот и в геологи ты подался из-за этого, конечно. А теперь из-за этого думаешь о журналистике.

— Я ездить люблю, — сказал Костя. — Ездить, видеть новые места, новых людей.

— А ты не пробовал писать? — спросила Марина, и они смутились — и Костя, и сама она. Ведь сколько стихов он отправил ей, сколько безнадежно плохих стихов, где «любовь» неизменно рифмовалась с «вновь» и на разные лады речь шла о верности, о встрече после томительной, невыносимой разлуки.

— Я о прозе говорю, — поправилась она.

— Нет, не пробовал, — почему-то соврал он. — За исключением заметок и зарисовок в дивизионку. И теперь — в одну газету, в молодежную, областную.

Костя подумал, что все же, все же она обошла его вопрос о прошлом, которое их связывает. Значит, не хочет отвечать. Значит, надо просто поддерживать светскую беседу.

— А если бы написать, — сказал он, — могло бы получиться интересно. Повидать пришлось много. Я говорю не о фронте только, об Алма-Ате тоже. В Алма-Ате я снимался, — ну, об этом я писал. И впервые там увидел безногую женщину. Фронтовичку.

Он прервал. Он вспомнил, что как раз в тот день, когда у почтамта он вторично встретил эту женщину, он получил письмо от Марины — нежное, самое нежное, и отчаянное, и трогательное, и сумасшедшее из всех ее писем, такое, что ему захотелось бросить все и любым способом немедленно в Баку, хоть на час. После был долгий перерыв, и он ломал голову, что там такое могло случиться. Все объяснило то письмо в голубом конверте, после которого он уже не писал ей и ничего не получал от нее. «Костя, дорогой, — писала Марина, — я не знаю, как это все получилось, я сама ничего не знаю и тебе не могу объяснить. Я выхожу замуж. Понимаю, ты простить не можешь, и все же прости…» И тогда он скомкал письмо и сказал: «Черт с тобой, выходи». Но ему было далеко не «черт с тобой».

— Что же ты замолчал? — спросила она.

— Я подумал, что если бы начать писать, там было бы много о тебе. Ты долго была со мной — и в Казахстане, и на фронте, и еще в госпитале. И никто мне тебя не мог заменить. Но я об этом уже говорил. Ты знаешь…

Он остановился. Нет, об этом лучше промолчать, — сразу после госпиталя он подумал однажды, что ему кроме одной желтой полагалась бы вторая такая же нашивка за тяжелое ранение.

— Ты… ты получил мое письмо, которое перед… ну, перед тем, в котором было то известие?

— Да, получил. Это письмо ты не мне писала. Ты его адресовала самой себе.

Марина чуть отстранилась, посмотрела на него, брови у нее изогнулись.

— Ты это понял?

— Не тогда, позднее. Ты сама себя уверяла, что я хороший, пусть все между нами остается по-прежнему.

— Ты угадал правильно. Как раз в то время я познакомилась с Митей, он лежал в нашем госпитале.