Последняя инстанция

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да-а… — протяжно. — Но — алиби?

— Да, но алиби! — повторяю. — Просто нужно иметь это, с Ярославлем, в виду.

— Многое нужно иметь в виду, — почему-то мрачнеет он и опять косится на «Неделю», будто раздосадован, что я помешал ему дочитать. — Лежу вот, философствую. На досуге. Наградил же бог этой… печенкой! — Раздражен. — Какая-то неувязка! Или неувязочка… Раненого с Энергетической повезли-то не прямо в больницу? Не прямо. Повезли-то как пьяного, а не как раненого. Верно? И если даже кто-то, бывший в толпе, подразумевал больницу, знал, что этим кончится, то откуда же было знать ему, в какую больницу повезут? Относительно Энергетической та совсем не ближняя. Та, наоборот, дальняя относительно Энергетической. Выходит, она угадчица — которая звонила в больницу?

Эту же самую воду мы уже толкли в ступе вместе с Бурлакой.

— Мало ли как, Константин Федорович, просачиваются слухи.

Спрашивает не без ехидства:

— А именно как? Ночью привезли, утром по армянскому радио объявили? С больничными ты беседовал, тут не придерешься. А с этими… из вытрезвителя? По-моему, тот этап у тебя очень слабо отражен.

— Промежуточный этап, Константин Федорович, — оправдываюсь. — В показаниях дружинников никаких противоречий нет.

— Первоначальный этап, — поправляет он меня. — А это, как говорят в Одессе…

Как говорят в Одессе, мне известно, — и слышу голос Жанны, Константин Федорович тоже прислушивается.

Я нарочно пришел пораньше, чтобы далеко еще было до обеда; завтракать поздно, да я уже позавтракал, — деловой визит. А Жанна — маленькая какая-то, невзрачная, бледная копия той прелестной Жанны, которая когда-то была. Впрочем, поздоровавшись, я сразу же отвожу глаза.

Прежняя, подлинная Жанна вошла бы в комнату, села, спросила бы меня, где пропадаю, почему не показываюсь, а эта бледная копия, потоптавшись на пороге, сразу же удаляется, чему я, конечно, рад. С копиями иметь дело — легче легкого; трудно — с подлинниками.

Если у меня будет когда-нибудь дочь — не сын, а дочь, — я не стану, что бы ни случилось, унижать ее своей слепой отцовской жалостью. Константин Федорович глядит вслед Жанне так горько, что даже мне, преобразившемуся, ожесточившемуся, становится жаль ее. Да ведь они же, думаю я, близкие мне, мои родные люди, мой родной дом. Я клеветал на себя: может ли дом этот быть для меня ненавистным? И разве, кроме марша Мендельсона, нету другой музыки, других маршей?

— Надо ехать в Ярославль, — говорит Константин Федорович, откинувшись на подушку, прикрыв ладонью глаза.

— Опять прихватило? — спрашиваю.

А он терпеть не может, когда к нему пристают с такими вопросами, — это позволено только Жанне. Приподымается, демонстративно спускает ноги на пол.

— Сказано тебе, что здоров.

Да, надо ехать в Ярославль. Но я не рвусь. Я рвался в Курск, и хорошо, что Величко не пустил меня, — напрасная была бы поездка. А мне и дня терять нельзя: домушники!

— Ну что ж, — говорит Величко, — создадим группу. Дело вон как обернулось… Кого ж тебе пристегнуть? Шабанову, пожалуй…

Это для меня неожиданность. Приятная? Неприятная? Кто выживал Шабанову из моей резиденции, как не я? Это всего-навсего неожиданность, а какая — не могу пока разобраться. Скромно молчу — тем более что право выбора мне не предоставляется. Пускай будет Шабанова; мне-то что?