У коллеги опять наступила безмолвная пора сложнейших расчетов.
— Изюминка, — ответил Кручинин, — очень уж мелкий предмет, чтобы говорить.
— Ну, скажем погромче, пориторичней: пафос!
— У нас пафоса мало, — помахал Кручинин картами, словно веером. — Больше пота. Как в любом деле, на любой кухне. А если подняться повыше… Погромче сказать, так я тебя понимаю?
— Значит, все-таки пафос?
— Да нет, без пафоса, — нахмурился Кручинин. — Что для человека в конечном счете главное? Истина. Житейская, научная, социальная, общечеловеческая. Развитие, прогресс, революция, коммунизм — все это борьба и все поиск. И все это пафос, конечно, — добавил он задумчиво. — Надо к нему подравниваться. А по-честному, наша работа — частный случай поиска истины. Скромный участок — без пафоса. Устраивает?
— Ах, вон оно что! — встрепенулся Мосьяков, когда расчеты коллеги наконец-то завершились хитроумным ходом. — Изволишь отыгрывать масть?
«А если не выйдет ничего со Стилягой? — тревожно подумал Кручинин. — Если не удастся его разыскать? Так и будет висеть над Ярым подозрение? Неужели мы с Бурлакой где-то оплошали? Неужели я обманываюсь в Яром?».
«Истина! — подумал Мосьяков. — Как приложить ее к моей семье? Жертвенность — это доблесть? А может, малодушие? Ложность человеческих отношений разве совместима с истиной?»
Бедному коллеге отыграть масть так и не посчастливилось.
— Как ты относишься к Жанке? — спросил Мосьяков.
— Ах, вот оно что? — копируя его, сказал Кручинин. — Три козыря на одной руке, ну и расклад!
Расклад был плох для Кручинина, зато хорош для Мосьякова.
— Уклоняешься? — спросил он, предчувствуя крупный куш.
Коллега был в этих перипетиях не сведущ, — его опасаться не стоило.
— Уклоняюсь, — буркнул Кручинин. — Тем более за картами.
— Святая тема? Требующая коленопреклонения? Я вижу, у тебя — проигрыватель. Поставим органную музыку? Что-нибудь Баха? Или свадебный марш Мендельсона?
— Ты много себе позволяешь! — посмеялся шутке Кручинин, делая вид, будто развязность Мосьякова потешает его не меньше, чем прихоти фортуны.
— Жанка — мой друг! — вскинул голову Мосьяков, выпятил грудь.
Можно было бы и впрямь потешиться этой напыщенной позой, как, впрочем, и дутой значительностью сделанного с таким апломбом заявления, но Кручинин так одинок был в своей душевной подавленности и в своей окрыленности, которая, пусть и тайно, все-таки соседствовала с нею, что и поза эта, и этот апломб вдруг тронули его, а если и не тронули до конца, то вызвали потребность хоть в малой степени открыться Мосьякову.