Последняя инстанция

22
18
20
22
24
26
28
30

— У нас порядок такой, — сказал Кручинин. — Раз уж свидетель утверждает, что за час до происшествия принимал потерпевшего у себя в квартире, мы обязаны квартиру эту проверить, потому что, Геннадий Васильевич, мы специалисты и заметим такое, чего вы, неспециалист, не заметите или не придадите этому значения. А нож… Я еще после обыска хотел у вас спросить: почему вы не запрятали его куда-нибудь? Почему сами предъявили?

Подгородецкий поперхнулся смешком, погрозил Кручинину пальцем:

— Эх, Борис Ильич! Ставите капкан, а зверя-то нет и на ловца не бежит! Ножик — собственность, при себе во избежание не держу, как было в бытность… Зачем же мне его прятать?

Никаких капканов Кручинин не ставил.

— При себе или не при себе, а все-таки держали. Холодное оружие.

— А тут просто, — сказал Подгородецкий, презрительно косясь на магнитофон, включенный заранее. — Хлеб нечем резать. Колбасу. Другие продукты. Вы ж, Борис Ильич, мое хозяйство видели: ножи покупные не режут. Их точишь, а они назавтра как были. Если желаете знать, с Ехичевым, со Степаном, когда закусывали, ножик тот находился рядом. Ничем другим не обагренный, кроме как салакой в масле. Тут просто, Борис Ильич, но есть и характерная черта: как-никак, а ножик известный. И для милиции, а также для общественности. Забросить его куда-нибудь? В прорубь или, извиняюсь, в отхожее место? Жалко. Качественная сталь. В ту же милицию сдать? — на миг призадумался Подгородецкий. — Так это надо было раньше. А в самый разгар сказали бы: на воре шапка горит. Припрятать? — снова призадумался. — Да что вы — смеетесь? Это значит, что ножик-то обагренный, и не только салакой! Это значит — боюсь его, хвостом заметаюсь! Да что вы — смеетесь? Человека угробили, я-то при чем? Человек — царь и бог, а угробить его можно и без ножика. Царь и бог, но весь свой век на волоске висит. Чик — и нету!

— Чик — и нету! — повторил Кручинин, доставая из папки заключение биологической экспертизы. — А вот это прочтите непременно. Это уже поконкретнее.

Шевеля губами, Подгородецкий прочел, словно бы по складам, и поджал скорбно губы, бережно положил бумагу на стол

— Попадись под ихний микроскоп, до самых потрохов просветят! Наука! — произнес он уважительно. — С ней в прятки не сыграешь! Его кровь. Степана.

Если Ехичев жив, подумал Кручинин, признание это, для Подгородецкого никакой опасности не представляет. Маневр? Когда вошел, нервничал — теперь успокоился. Неужели знает, что жив, и знал еще месяц назад, и молчал, изощрялся в своих выдумках, морочил голову? С какой целью? Покрывая кого-то?

— Как вы это объясняете? — спросил Кручинин.

— А тут просто, — ответил Подгородецкий. — Водка сейчас злая. И по стоимости, и по упаковке. Раньше, бывало, хлопнешь под донышко — пробки нет. А сейчас пробка идет металлическая, вот Степан и порезался. Сейчас многие режутся, особенно когда, открывая, не терпится душе.

— Зачем же вы замывали пятно?

— Да я и не видал его, Борис Ильич. Если замывала, то Тамара Михайловна. Как всякую загрязненную вещь. Это я предполагаю, что кровь Степана. А порезался он — это точно.

— Так и записать? — спросил Кручинин. — Только учтите, Геннадий Васильевич: на пальцах у Ехичева порезов не обнаружено

— Вполне могло быть, — добродушно сказал Подгородецкий. — Железка злая, острая — укол, наподобие булавки. Дайте мне, Борис Ильич, булавку или сами колите. Кровь будет, а следа не будет. Проверьте хоть на мне.

Следственный эксперимент! Кручинин улыбнулся. Жаль, булавки не было под рукой. А у Подгородецкого, отметил он, настроение поднялось, что-то, значит, страшило его, грозило ему, чего-то ждал от меня, опасного, и, не дождавшись, воспрянул духом. Но чего?

— А не вернуться ли нам, Геннадий Васильевич, к нашей предыдущей беседе? Скажем, к легенде о двойниках. Не возражаете? Вы — автор, ваше право. Мы тогда совместными усилиями опровергли эту легенду. Может, зря?

Похоже было, что так: снова тесен стал воротник Подгородецкому.

— Не понимаю! — мотнул он головой.