Он знал: она не обидится, раз уж ясность пришла сама по себе.
— Ах, Боренька, как вы скверно воспитаны! — воскликнула она весело. — Он не ошибся. — Разве мы нуждаемся в сюжетах? Вам было одиноко, мне — тоже. Вы нуждались в участии, в добром слове. И я. Разве это сюжет? — взмахнула она портфелем. — Поделиться хлебом, если кому-то голодно, и радостью, если кому-то грустно, — это сюжет?
— Вот видите! — сказал он. — А для меня было иначе.
— Ну конечно, иначе! — горячо отозвалась она. — И для меня! Но это ведь только оболочка, Боренька, только декорация, а смысл много глубже. Смысл в человеческих отношениях, в доверии, в товарищеской атмосфере. Если этого нет и убраны декорации — ничего не остается, пустое место! А я не хочу, у нас не так! — сказала она звонко. — Я верю, что люди способны понять друг друга без всяких декораций!
Он тоже верил, но больше ей, чем ее словам, и понимал ее, но лучше понимал тогда, прежде, чем сейчас. Что — в Ярославле? От Али не было вестей.
— Сложная штука, — сказал он неопределенно, сразу обо всем.
Они подошли к троллейбусной остановке.
— Ну, вот и поговорили, — протянула она руку. — Немножко, чуть-чуть, но все-таки… — Рука была в перчатке. — Да не снимайте, Боренька, не надо… — Однако же он снял, а попрощаться не успели, она вскочила на подножку, обернулась: — Не исчезайте, Боря! Наш дом — ваш дом!
Только она могла кричать такое с подножки троллейбуса.
И снова не стал он задумываться — смешно это было у них тогда, прежде, или не смешно, и стоило ли нынче дожидаться ее или не стоило, и свободней жить ему теперь или не свободней. Человек — это комплекс и, как говорится, для полного счастья должен ощущать удовлетворение собой в комплексе. Приблизительно так он подумал. И еще он подумал, что этого полного счастья нет, не бывает и, вероятно, не может быть.
В четверг ему снова пришлось съездить в экспертизу — за официальными выводами, а в пятницу он вызвал Подгородецкого.
Подгородецкий вошел поспешно, словно бы показывая этим, что времени терять понапрасну не намерен, руки у него суетливо болтались, голову старался держать высоко, но не прочно держалась она на шее, дергалась, будто воротник был тесен, а воротник расстегнут, рубашка — не первой свежести, пиджачок помят, брови нависли, глаз не видно, и на Кручинина не глядел, не поздоровался, только спросил, можно ли войти.
Сел и сказал:
— Я к вам — вроде на работу. А на работе косятся: повесточки, конечно, документ, но кто тебе в конечном счете трудовой стаж будет засчитывать — милиция?
— К нам на довольствие проситесь? — пошутил Кручинин и подчеркнул, что шутит.
— А тем оно и кончится.
— Вы так думаете?
— Нож не столовый, — сказал Кручинин. — Не кухонный. Таким ножом запросто можно человека убить, о чем и свидетельствуют эксперты. Хотите убедиться?
— Что вы, Борис Ильич! — отстранился от стола Подгородецкий. — Считаете меня за ребенка? Что я, без ваших экспертов не соображаю, чем человека можно убить? Человек — царь природы! Бог на этой земле! А убить его можно чем угодно. Он еще пеленки марает, а его уже смерть сторожит. И ножом можно, и молотком, и кирпичиной. И злобой тоже, противозаконностью, подозрением!