Как водится в общежитиях, была тут коридорная система, комнаты — на четверых, а для семейных — отдельный корпус. Тут были все на виду — не то что в изолированных квартирах. Случись тут поножовщина — мигом разнеслось бы повсюду.
Он решил вести пристрелку открыто, не канителиться: овчинка выделки не стоит. У тех, кто не работал нынче с утра, утро только начиналось, — он пошел к девушкам: народ по части происшествий компетентный.
Нет, далековато уже было девятнадцатое число. Это не вчера и не позавчера. Недаром с улыбкой, а то и с ехидством — Кручинин! — говорится про девичью память.
Что-то всплывало в ней и сразу тонуло, что-то вспыхивало и тотчас гасло. На кого же вся надежда? На Валю Иванову. А Валя Иванова кивала на Шуру Петрову. А той казалось, что не обойтись без Тани Сидоровой. Всех перебрали — уперлись в Кузьминичну, здешнюю уборщицу.
Была она старушенция бойкая, приветливая и прямо-таки расцветала, польщенная вниманием такого веселого и обходительного молодого человека, как Алексей Алексеевич. Она и сама не прочь была повеселиться, хотя в душе терзалась, видно, не понимая, к чему он клонит.
А он, прежде чем перемахнуть через частокол прибауточек, покружил еще вокруг да около и потом лишь, измотав старушенцию, приступил к сути. Называли ему Митьку Ярого из пятьдесят восьмой комнаты, но все это было для девушек в такой мгле беспросветной, что даже он — при своем характере — ни на что не уповал.
— Митька? — запрокинула Кузьминична голову, считывала, шевеля губами, ответ с потолка. — Какой же это из себя? Беленький? Черненький? Который на гитаре играет?
— На гитарах теперь, Кузьминична, многие. А с Митькой, к сожалению, не знаком. Через вас надеюсь познакомиться. Заочно.
— Заочно? — переспросила она и опять расцвела. — Через меня зачем же! Я его и в личность-то не признаю, если попадется на улице или где поближе. Я их мешаю, Алексеич, кто какой. Кто беленький, а кто черненький. Их, поди, сотни две, а я на весь блок одна.
— Так есть же примета, Кузьминична, — сказал Бурлака. — Вы этому Митьке Ярому по доброте вашей услугу оказывали, еще в старом году, но не так чтобы очень уж давно. Недели две назад это было, вечерком, в полдевятого примерно.
Она опять принялась считывать ответ с потолка:
— Услугу, Алексеич? Какую ж такую услугу, что вы ее за примету считаете? Услуга — не примета. Служить, Алексеич, не стать послуг считать. Это в старину так говорили. На побегушках у них, у молодых, не состою: стара, ноги не те, а службу исполняю. Какая такая услуга? — строго посмотрела она на Бурлаку.
Веселости как не бывало.
Он и дежурной внушал, что не подкапываться явился, не придираться, не разносы учинять, не уму-разуму учить, и эту бедовую старушенцию убеждал в том же самом, а за правду, сказал он, которую, между прочим, все равно не скроешь, отблагодарят люди низким поклоном.
Долго он агитировал преобразившуюся старушенцию, которая была теперь сама строгость и в строгости этой, в серьезности, приличествующей такому обороту разговора, стала понемногу поддаваться агитации.
Сдвиг обозначился уже в том, что было наконец установлено, куда причислять Митьку Ярого — к беленьким или черненьким, а вслед за этим вообще поубавилось мглы беспросветной.
— Так и быть, — строго сказала Кузьминична, словно бы выговаривая Бурлаке за его назойливость. — Поясню. В комнатах убираются сами молодые, а я — в местах общего пользования. Но тут как раз Митька этот, беленький, из пятьдесят восьмой, и попросил. Напачкали там, а кто — не видала. Затри, попросил, ну и затерла. В комнате в ихней и в коридоре малость.
— А с Митькой кто был?
— Никого. Коечки заправлены, а хозяевов нету, он один.
— Сам, выходит, и напачкал? — спросил Бурлака. — Или гости были?