Шесть дней

22
18
20
22
24
26
28
30

Григорьев отставил бутылку в сторону, сказал:

— Мне вечером работать, Степан Петрович, не ко времени это, Александр Федорович за рулем…

Гончаров повторил:

— А мне все одно, в любой час…

— Что же ты говоришь? — осмелев, сказала Евдокия Егоровна. — У тебя же работа…

— Какая у меня работа — грядки полоть! — Степан Петрович шумно вздохнул, а глазки его смеялись.

Так никто к бутылке и не прикоснулся.

После яичницы и крепкого чая Григорьев и Гончаров принялись расспрашивать Андронова, как было в Индии. Григорьев в упор, как он умел делать, разглядывал увлекшегося рассказом о печах и индийских металлургах Андронова и думал о том, что в нем, в этом резковатом, крепко сбитом и уже немолодом человеке, появилось что-то такое, чего не было прежде, в Темиртау. Что же? Солидность, степенность мастера строгих правил? Это было, когда он там наводил порядок у печей. Нет, не во внешних признаках, не в привычках заключалось то новое, что невольно теперь, рядом с Гончаровым, бросалось в глаза. Сегодня, шагая по литейным дворам, в воспоминаниях своих Григорьев представлял себе Александра Андронова, каким видел несколько лет назад. Тем разительнее было отличие: возникшего в воображении и сидящего сейчас перед ним человека. Что появилось в нем, спрашивал себя Григорьев. Что же?

Андронов горячась, раскрасневшись говорил:

— Я вам честно скажу, здесь, у нас на заводе, делаешь, что от тебя требуется. А понимаешь, что можешь больше, чем требуется, и опасаешься: что, если не так, что, если случится что-нибудь? С тебя план требуют, а ты возьмешь на себя то, что другие могут сделать лучше, и вдруг сорвешься. Знаешь, что такого не может быть, и все-таки боишься. А в Индии были такие моменты, когда никто за тебя не сделает, просто некому сделать. Работа там стала пробой моих сил, понимаете?

Андронов смотрел на собеседников, ожидая, что они скажут. Но Григорьев по своей привычке молчал, никак не выражая своих чувств. Молчал и Гончаров.

— Я там всего себя отдавал, — снова заговорил Андронов, — попробовал и то, и другое. Век-то доменный свой прожил! Все уже отдал, тридцать пять лет скоро, как на домнах кручусь. Неужто не смогу вот то-то сделать? Смогу ли я такой-то чугун получить? Там я себя, если можно сказать, опробовал. И получилось. Получилось! — с силой повторил Андронов и горячим взглядом посмотрел на Григорьева.

И вдруг Григорьев понял, что Андронов сейчас видит в нем не того, перед кем когда-то преклонялся, а просто человека, способного понять его человеческие чувства. И вот в этом — в его сверлящем взгляде, в горячей речи, в мысли его, не стесненной никакими условностями и путами прежнего времени, в его способности увидеть в нем, Григорьеве, просто человека — и есть тот новый Андронов, который сидит перед ним. Но и теперь Григорьев все еще не мог освоиться с этим совсем другим, ушедшим далеко вперед Андроновым.

«Ну, а Гончаров? Что же с Гончаровым? — подумал он. — Вот плантация помидорная… Но мастер-то, мастер отличный…»

— По делу надо поговорить, Степан Петрович, — сказал Григорьев.

Гончаров встрепенулся. Евдокия Егоровна пристально глянула на мужа и безропотно покинула комнату.

— Домну будут задувать на Украине, — начал Григорьев, — хочу на первое время собрать опытных мастеров. Необычная печь, присмотреть надо…

Гончаров преобразился, подобрался, построжал, от усмешки в глазах не осталось и следа. Слышал он уже давно от друзей, будто Григорьев задумал создать невиданную доменную печь, и удивлялся и радовался, что «их» Григорьев затеял такое.

— «Та» домна, Борис Борисович? — спросил он, почему-то оробев и сам на себя от этого удивляясь.

Не любил Григорьев, когда кто-нибудь говорил о вновь сооружаемой гигантской доменной печи, как о «его» печи. Прошло то время, когда надо было доказывать целесообразность мощных агрегатов. Несколько институтов участвовало в проектировании домны, множество людей соорудило ее, и она давно уже перестала быть «его» детищем. Но перед Гончаровым не захотелось ему отказываться от дела, которому отдал много труда и забот, и он, помолчав, сказал: