Рено зашел в хижину, где хранились инструменты могильщиков, и вынес оттуда заступ. Принялся копать. Когда вырыл яму, поднял голову и взглянул на Мари. Бледная, в своих траурных одеждах, она при этом неровном свете фонарика напоминала призрак скорби.
Она выглядела такой печальной, такой окаменевшей в отчаянии, что ему показалось: ее образ отныне и навсегда врезался в его память как символ горя.
Он взял невесту за руку и задержал ее ладонь в своей — может быть, затем, чтобы придать себе мужества, потом, вернувшись к своим заботам, бережно уложил маленький гробик на дно могилы и засыпал ее землей.
— Покойтесь с миром, дорогая матушка, — произнес он. — Прощайте. А я, я приложу все силы, чтобы выполнить то, что я вам обещал. Я найду дочь Круамара, где бы она ни скрывалась, я…
Рыдания не дали ему договорить. Мари изнемогала.
Рено снова подошел к ней, снова взял ее руку и звучным и мелодичным голосом, какой бывал у него всегда, когда гнев и жажда мести не делали его резким, хриплым и жестким, не придавали ему металлического оттенка, спросил:
— Мари, дорогая моя, вы меня любите?
— Ах! — воскликнула она, и этот возглас исходил из всего ее существа. — Боже мой, как вы можете об этом спрашивать?!
— Так вот, возлюбленная моя невеста, скажите же мне перед этой свежей могилой то, что обещали сказать вчера. Пусть матушка станет свидетельницей нашей помолвки.
— Что сказать? — пробормотала Мари, трепещущая от волнения и страха.
— Назовите имена ваших родителей, вашего отца, вашей матери, — напомнил Рено.
Мари последним усилием заставила себя выпрямиться. Она уже выстроила во всех деталях здание своей лжи, лжи, которая спасет их обоих от отчаяния, спасет и его и ее, но прежде всего — Рено.
Она медленно обвила руками шею человека, которого любила в эту минуту, как никогда прежде, любила самой чистой и искренней любовью, она положила белокурую головку в траурной вуали ему на плечо и прошептала:
— Послушай, Рено, тебе надо знать, почему я так колебалась, прежде чем сказать тебе правду… У меня нет ни отца, ни матери, у меня нет никакой семьи… Я — ничье дитя, я девушка без имени…
Рено вздрогнул и еще крепче прижал к себе возлюбленную.
— Но если у тебя нет семьи, нет ни отца, ни матери, значит, я заменю тебе их всех, я один стану твоей семьей…
— Да-да, — повторяла она, судорожно прижимаясь к нему.
— А что до имени, то скоро оно у тебя будет: я дам тебе свое!
И тут последовала масса вопросов — и это было чудовищно, это было самое страшное испытание, — но Мари справилась с ним, потому что на каждый вопрос она находила единственно верный, абсолютно точный ответ, так, словно всю жизнь только и готовилась к этому «экзамену», словно всю жизнь пыталась как-то изловчиться, что-то изобрести, подобрать самые убедительные подробности.
Из ее рассказа вытекала следующая история. Сразу после рождения ее подбросили на паперть собора Парижской Богоматери. Совсем простая женщина взяла ее к себе. Этой женщиной была Бертранда. Назавтра после этого события кто-то таинственным образом прислал Бертранде очень большую сумму денег, приложив к ним документы, удостоверяющие, что взятая ею под свою опеку девочка владеет домом на улице Тиссерандери[2]. Бертранда, к тому времени ставшая вдовой, воспитала подкидыша как родную дочь. Из того, что девочка явно была из богатой семьи, Бертранда сделала вывод, что ее родители — знатные дворяне, называла ее «мадемуазель», словно Мари была дочерью какого-нибудь герцога или графа, и обращалась с ней так, будто была не приемной матерью, а верной и преданной служанкой. Мари с Бертрандой поселились в доме на улице Тиссерандери, девочка выросла там и не знала никакого другого дома вплоть до дня, когда встретилась с Рено…