На исходе ночи

22
18
20
22
24
26
28
30

Другая просека — длиной верст в сто с небольшим; это — Малая тайбола, дикая, брошенная, без мостов, сплошь необитаемая, узенький коридорчик среди сосен и елей; она проходима только со средины зимы, и то когда морозы очень крепки, — среднему морозу не под силу сковать ее болота.

Когда мы летом, сразу по моем приезде в ссылку, подружились с Тимофеем Потапычем, бывало, сиживали с ним в июльские ночи у бережка, близ устья реки Мезени, на днище опрокинутого карбаса (так зовут здесь баркасы), любовались незаходящим солнышком и беседовали в светлой полуночи, он меня учил:

— Удумал бежать, беги той путей, как сюда тебя привезли, — морской путей. Сухопутьем обязательно быть бегуну в силках. Большой тайболой стражники снуют, как челноки в сновальной; Малой тайболой короче, но лучше и не думай, там пробраться можно только зимой. И волк, и болота, и от стужи укрыться негде, жилья никакого, это уж если на отчаянность решиться. А морской путей вот привезут казенку-водку, пароход зайдет в устье, разгружать с тобой наймемся, парень ты ничего себе, ящик осилишь, ну, а я сговорю солдата, — ты только знай не мешайся, — за красненькую он тя запихнет куда вниз, к крысам, там и сиди до Архангельска, жуй сухари. Да чего я — за красненькую! Десять целковых — это по-нашему семги полтора пуда. И за пятерку, за синенькую, пихнет в трюм, а из вахлачков попадет — за зелененькую, за трояк сделает. Так-то вот, милячок-землячок.

Потапыч меня милячком-землячком звал: «Я ведь тоже, как ты, из России, ярославский сам, женился на здешней, занесло рыбачьим делом на устье при лососьем лове».

Вышло же не по-нашему с Потапычем. Когда пришел пароход, исправник запретил нанимать ссыльных на разгрузку водки. Кружили мы с Потапычем на баркасе неподалеку от парохода, стражники «турнули» нас прочь. Но пароход заходил к нам два раза в лето. Ко второму пароходу подговорили мы двух екатеринославских мужичков, которые возвращались на родину «по отбытии срока», чтобы они взяли меня с собой до Архангельска в большой корзине, под видом багажа. Потапыч возражал:

— Головой играешь. Испугаются мужики, надсматривать не будут, не углядят, забросят тебя куда между другой кладью — и поминай как звали.

Все-таки купили корзину, произвели пробу — уложили меня, закрыли, заперли, поносили по квартире. Мужички сказали:

— Хорошо выходит.

Я сказал:

— Терпеть можно.

Товарищи ссыльные, мои друзья, благословили:

— Рискуй.

Но рискнуть не пришлось. Мужички перед самой отправкой на пароход «спужались». А дальше наступила осенняя распутица. И пришлось ждать, когда замерзнет Малая тайбола.

— Так, значит, тебе судьба на отчаянность идти, — приговорил Тимофей Потапыч.

Приговорить приговорил, но не одобрял. И вот теперь хоть только что взялся отвезти меня нынче ночью, а вижу — что-то мнется, покашливает:

— А может, зимку отмахаешь здесь с нами? Чего тебе уж так приспичило скакать не ближний свет? Табак у нас с тобой есть, девки ваши ссыльные, смотрю, наперебой к тебе ластятся, пироги с вязигой едим, семушка нынче пятнадцать копеек фунт, а после крещенья северное сияние увидишь, глядеть вместе, любоваться будем. Ей-богу! Чего тебе? А? Останься.

— Нет уж, Тимофей Потапыч, не пятиться, так и тебе не пятиться!

— Коль на то, я и не пячусь. Слово — олово. Справляй свое, а я к полуночи буду наизготове.

Действовать надо было быстро. Хороши мгновенья, часы, дни, когда по собственной воле и решению надо обрывать весь заведенный ход, весь привычный уклад своего повседневья и менять его на предстоящее неизвестное, которое и манит и тревожит. Хорошо ощущать, что хотя еще и в твоей власти передумать, отменить решенное, а ты ни за что не передумаешь, не отменишь, не отступишь, не повернешь назад. И вот в этой-то верности самому себе, в этой-то связанности собственным решением и узнаешь острую сладость настоящей свободы. Мне двадцать лет всего, а как мне знакомо мучительное и горькое наслаждение, которое испытываешь при внезапных крутых отрывах от нажитых привязанностей.

Я отправился к Марии Федоровне раздобывать партийную явку на Архангельск. Мария Федоровна была для нас в ссылке, как говорил Потапыч, «ума и опыта чистое зерцало»: к ней сходились все нити общих наших дел и замышлений.