Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить…
Его слова не походили на проповедь… Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у Его ног… а если Он и приводил слова Закона, они точно оживали в Его устах, точно спадала с них какая-то мертвая, давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг Него.
И каждый раз, когда Он говорил «Отец Небесный», точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.
Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром первые лучи солнца, пронизав холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву… так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали Закона, чем передать их им – они длинными вереницами располагались у ног Его, неотступно ловя каждое Его слово, и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным и никого не удивляло.
В те дни, казалось, еще не было недовольных, или, по крайней мере, они таили свое недовольство. Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.
В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов.
Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей в Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая-то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.
Когда Он кончал говорить, толпа сгущалась плотным, теснящим Его кольцом. Сквозь эту толпу старались пробиться поближе ползущие по земле калеки, натыкались на неосторожных; пробирались, тыкая вперед палками, слепые; других вели сострадательные; а некоторых несли на носилках. Внимательно и сосредоточенно, как всегда спокойно и серьезно, Он наклонялся низко к носилкам, к этим параличным и сухоруким, похожим больше на какие-то обрубки или на чудовища, чем на людей; и иногда вкладывал Свои тонкие, длинные пальцы в гноящиеся, зловонные раны, и от этих прикосновений как будто отбегали темные призраки ужаса и вместо исчезавшей смерти улыбалась расцветавшая жизнь.
Иногда радостный и густой гул толпы прерывался внезапным и резким криком. Это кричали бесноватые, изрыгая с пеною у рта отвратительные проклятия, судорожно колотясь о землю и царапая об острые камни лицо и руки. Тогда Он глядел на них долгим пристальным взглядом, и крики затихали, а в широко открытых глазах загорались огоньки новой мысли и воскрешенного сознания… Так дни проходили за днями… И так радостно было вспоминать о прожитом и ждать манящего «завтра»; ложиться, чувствуя легкую усталость во всем теле от постоянной ходьбы. И по зеленеющим полям, свободно и беззаботно, не думая ни о хлебе, ни о ночлеге, идти утром много верст и не знать, где встретишь ночь. Так радостно было впивать в себя эту свободу, знать, что нет на душе никаких оков, кроме сладостных уз всерастущей любви к Нему, Кому раз отдалось и каждый миг все снова и снова отдается сердце. И мир, казалось, потерял границы. Земля слилась с прозрачным озером, а озеро на далекой и таинственной линии горизонта сливалось с небом. Так смешались и сдвинулись все пределы. Время, казалось, остановилось, и сладкое блаженство восторга струилось пьянящим и неиссякаемым потоком. Так было в Галилее, в первые дни странствия.
____
Иуде почему-то запомнилось особенно одно чудо.
Вместе с Учителем в небольшой толпе, где-то далеко от города, шли днем по желтой, как всегда раскаленной дороге, в тихой задумчивой беседе.
И вдруг совсем рядом прозвучал резкий, угрожающий окрик.
В нескольких шагах от них выросла закутанная в пожелтевшие от гноя покровы фигура прокаженного. На страшном, нечеловеческом лице зияла открытая впадина вместо носа, а из синих губ вырывались пронзительные крики, предупреждавшие верных, чтобы они спешили прочь, охраняя себя от осквернения и отвратительного наваждения грозящей смерти.
Все, бывшие с Учителем, с ужасом ринулись назад, и кто-то, может быть Петр, в невольном страхе схватил Его за руку, как бы охраняя от надвигающейся грозы. Но Учитель, освободив руку, со стремительностью, так редко проявляющейся в Его движениях, быстро приблизился к надвигающемуся призраку.
Все как будто застыли от ужаса, а Он протянул вперед руку, снимая повязки, касаясь внимательно и нежно бесчисленных гнойников. И прямо на глазах у всех вместо отпадающей черной гнили на обнаженных костях зарозовело новое, зарождающееся тело.
А Учитель стоял весь белый в Своем одеянии, и Иуде казалось, что от Него идут белые прозрачные лучи и что эти лучи – любовь, и это она претворяется в плоть на обновляющемся теле очищающегося.
С тех пор Иуде не раз приходилось видеть исцеление прокаженных, но никогда он не мог забыть о первом, им виденном.