La medaille montre son revers[360], и я немного расплачиваюсь за эти три месяца сельских удовольствий и невозмутимого спокойствия. Дни стоят ясные, но холодные, и мои мысли мерзнут в голове, а сам я чувствую себя слабым и дрянным, как осенняя муха из породы тех больших мух, что не кусаются, а едва летают и выводят из терпения своим бессмысленным поведением. У нас в доме довольно тепло, хотя и дует из разных щелей, но у баронессы дом — настоящая Дантова buca ghiacciata[361][362], вчера я провел там вечер, читал газеты и ужинал, а ноги мои мерзли до того, что я вынужден был надеть калоши. Поведение Маслова начинает меня бесить. Вчера вернулись Никита и Осип из Сижна, куда ездили смотреть хозяйство жениха, сватавшего мою крестницу Машу. Осмотр оказался нелишним, ибо юный поселянин, желающий вступить в брак, обременен неоплатными долгами. История их хитростей и рассказ о том, как они
Легкая зубная боль, на которую я давно уже жаловался, все еще тревожит меня от времени до времени, и я начинаю бояться, не приобрел ли я себе ревматизма в левую щеку. Оно не трудно при таком холоде; здесь-то я понял, почему большая часть помещиков, постоянно живущие в своих имениях, занимаются пьянством. Кажется, что теплых деревянных домов нет на свете.
Вести опять повернулись к войне — к истинной моей горести. Замечательно, что я в один день получил из Петербурга известие о ней и с Кавказа тоже. Ливенцов пишет, что там все готовятся идти под турку. Письмо его я получил с некоторым замиранием сердца, так совестно было мне подумать о своей непростительной небрежности в переписке. Вообще, я Ливенцова очень люблю и считаю его одним из оригинальнейших людей, мною встреченных, талант у него тоже есть и может развиться отличным образом. Как жаль, что до сих пор ему нет удачи на литературном поприще: сперва он связался (и я тут виноват был) с этим мерзавцем Старчевским, который, рассчитывая на отдаление, ему ничего не платит[363], потом он пострадал от Некрасова, взявшего его вторую повесть и не напечатавшего ее до сей поры[364]. Вообще, признавая в Некрасове много хороших качеств и считая его почти другом, я должен сознаться, что, с одной стороны, для литературных дел он чуть не хуже Панаева (хуже которого и быть нельзя человеку). Человек имеет право лениться, но порой апатия Некрасова мутит мою душу. Благодаря мертвечинному складу своей натуры, Некрасов, не желая худого, делает дела чисто непозволительные. То он поддается чужому влиянию, то он доводит неаккуратность в делах до последних пределов, то нарушает он все правила приличия, оставляя письма без ответа, требования без исполнения, дела без движения. По временам он точно гнилое дерево, которое ломается, чуть на него захочешь облокотиться. Я менее других испытал это, но все-таки испытал, и через меня Ливенцов тоже, — но я могу извинять Некрасова, зная его дружбу, между тем как перед Лив<енцовым> ему нет и не может быть оправдания. И что хуже всего — для Некрасова пропадает без пользы и совет и дружеское предостережение и горький опыт: беды и хлопоты не выучивают его ничему. Он смотрит на себя и на жизнь как на истертое платье, о котором не стоит заботиться, но что скажет он, если люди, наиболее к нему расположенные, в свою очередь станут смотреть на него, как на истертое платье? Когда вследствие памятного предательства за «Иногород<него> подписчика» я прекратил сношения с «Современником»[365], я не видал Некрасова целые месяцы, не чувствуя и не видя ни одного пустого места в ряде друзей, — а между тем, если б я по месяцам не видал кого другого, далеко менее мне милого, я почувствовал бы его отсутствие, обратил бы внимание на незанятое место. Если я, при моем характере, после наших сношений, после истинного расположения и месяцев, проведенных под его кровлей, так гляжу на Некрасова, то как глядят на него другие? Есть ли у него хотя один друг, хотя один товарищ юности? Этак испортить себе жизнь и испортить ее добровольно — имея все нужное для любви, добра, веселости и счастия! Неужели, однако, точно будут воевать с туркою? Когда в доме какая-нибудь ссора и хлопоты — скука и недовольство там поселяются. То же будет и в Петербурге, если на беду опять станут воевать. Прощания, расставания, изнурительные усилия всякого рода, в публике страх и нетерпение, в имениях — наборы — целый ряд туч на нашем и без того нахмуренном горизонте! Разные кометы появились на небе, и публика, кажется, убеждена в неизбежности войны. Спаси нас бог от этой беды, пусть мы будем сидеть спокойно, — спокойствие нам так нужно. Мне скажут, что и прежде были войны, но прежнее время нам не указ. Тогда воевали десятками тысяч, теперь пойдут сотни. Тогда люди не знали отрады покоя. Тогда, наконец,
Отныне даю себе слово избегать дел с людьми ленивых наклонностей, а если они малороссийского происхождения, то обязуюсь уклоняться от всяких с ними сношений, кроме увеселительных. Маслов не дает вести и сам не является, еще 15 авг<уста> он мне покаялся, что для него написать записку есть тяжкая работа. Теперь я сижу как рак на мели, но во всяком случае решаюсь, если не будет сегодни известий, в понедельник послать в Нарву за билетом в дилижанс, на четверг. Таким образом, в будущую пятницу я буду в Петербурге, на радость, удовольствия, хлопоты и, вероятно, на неприятности разного рода, о которых успел уже позабыть в течение этих блаженных трех месяцев с хвостиком. Что принесли мне эти три м<еся>ца? Во-первых, совершенный покой; три месяца покоя — это больше чем иному человеку выпадает на всю жизнь. Потом обеспечение себя на несколько месяцев трудом. Потом некоторые увеселения. Потом прибавление здоровья — не знаю, до какой степени. И, наконец, несколько конченных и неконченных литературных вещиц, несметное число планов и т. д. Правда, в этом отношении я ждал большего, но я знаю — для хорошего прыжка всегда нужно рассчитывать прыгнуть как можно далее. Конечно, я мог бы сделать более, даже мог бы быть менее ленивым, — но будем благодарить судьбу и за то, что совершено. Наконец, нужно к этому каталогу прибавить некоторое понимание деревенских дел, некоторый запас наблюдений и некоторые успехи в нравственном отношении.
Вчера я обедал дома один-одинехонек, а вечер провел у Вревской. Поговорили о доннах, о замужестве и о разных вопросах в этом роде. Маша рассказывала мне сказки про
Получил от Маслова уведомление о невозможности ехать вместе и, рассердившись, послал за билетом в Нарву.
Двадцать девять лет! Увы! и через год придется перешагнуть в четвертый десяток. Но так как прошлого не воротишь, то ни ахи, ни увы тут ни к чему не ведут. Будем благодарить бога и за эти 29 лет, meles de pluie et de soleil[366], но во всяком случае обильные покоем, радостями, друзьями, трудом и некоторым нравственным усовершенствованием. Будем просить его, столько раз покровительствовавшего мне, столько раз простиравшего мне руку помощи, столько раз дарившего мне покой и счастие, — о том, чтоб благости его продлились и еще продлились. Я не имею набожности, и убеждения мои таковы, каковы они могут быть в нашем веке и при моем развитии, но неблагодарным, сухим и холодным я быть не умею. В моих верованиях, как и во всем другом, я умею быть независимым от моды и жалкого современного воззрения. Вера моя — в жизни моей, в настоящей теплоте сердца, в замыслах будущих дел, добрых и полезных. — Итак, вперед — ich habe geliebt und geleben[367].
О поездке в Петербург я по обыкновению помышляю с замиранием сердца, всякий раз оно приходит ко мне, когда дело идет к тому, чтоб снова окунуться в этот океан наслаждений, тревог и смутных ожиданий. Здоровьем своим за эти дни я не мог похвалиться и с обычной мнительностью своей даже предавался плачевным мыслям, но сегодня голова моя в порядке и боль меня оставила. День начал я хлопотами, укладываньем книг и бумаг, наградой лесовщику Василию и с высоты своего красного крыльца держал краткую, но сильную речь мужикам, попортившим лес около полумызка. Нужно было держать себя строже, но во всяком случае этот опыт ораторского красноречия, кажется, прошел удовлетворительно. Вчера обедали у нас девицы Обольяниновы и Вревская с Машей.
Последние три или четыре дня, не имея сил и желания вести свою обычную работу, я развернул Байронова «Гяура» и стал переводить его стихами, не ожидая успеха. К удивлению, в два дни вышло стихов до 50, из которых многие удались. Потом я взял стихи на болезнь леди Байрон и между делом перевел их так (с некоторым изменением в конце), что, приехавши в город, отдам их в «Современник»[368]. Сжатость и энергия стиха у меня несомненные, а потому начатое занятие должно будет продолжать.
По случаю Сергиева дни[369] вся окрестность напивалась пивом и предавалась веселию. Третьего дни до нас дошло известие, что юморист наш, староста Осип, выпив чего-то у попа, остался в Заяньи крайне больным и даже в опасности. Дочь поехала за ним с плачем, и мы предались горю, но, к счастию, сам Осип явился в надлежащем виде, к общему увеселению.
Крестница моя Маша, фигурой своей (только не лицом) напоминающая Венеру Медицейскую, окончательно сговорена за юношу из Рудного Погоста[370], с маленькой раздвоенной бородкой и весьма красноречивым слогом.
За обедом Маслов прислал извещение о том, что едет со мной в среду.
Вот краткий перечень моих деяний в эту обильную приключениями неделю.