Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

Капиталом Григорий называл себя самого и членов своей семьи.

В одну из таких тяжелых годин своей жизни, когда жена его, взметывая скирд, упала и преждевременно и неудачно родила, отчего была при смерти и потом почти целый год тяжело болела, Григорий стал задумываться о том, что для расплаты с Богом ему необходимо затронуть свой капитал. Первое время он думал о самооскоплении, — часто ходил к старику скопцу Пахому, приглашал его к себе, пытался раз говорить об этом с женой, но та на него так вскинулась, заявив, что “с мерином жить не согласна, а лучше руки наложит на себя”, и так гневно выгнала Пахома, виновника глупости мужа, что Григорий вынужден был отказаться от этой своей мысли. И тогда, сообща с женой, он пришел к другому плану: посвятить вновь ожидаемого ребенка Богу. О том, какое это будет посвящение, они не договаривались, каждый думал об этом по-своему. Григорий мечтал о скопчестве, а его жена считала это событие настолько отдаленным, что об нем нечего было теперь и загадывать.

Ребенком, посвященным Богу, была Соня.

Когда Алексею его революционная деятельность представилась полной лжи и обмана игрой и в душе его громко стали звучать слова сестры Маши об Евангелии, таком простом, как луг, на котором растут полевые цветочки, один другого краше, — перед ним против воли вставал облик Григория, мировоззрение которого в памяти Алексея сливалось с этим определением Евангелия сестры Маши. Вот почему, начиная новую жизнь, Алексей решил прежде всего повидаться с Григорием.

Григорий не удивился тому, что Алексей бросил барскую жизнь и пришел к нему. Барская жизнь в представлении Григория не могла быть достаточной платой для Бога.

— Кому много дадено, с того много и спросится, — часто говорил он, — а что они платят, так грош один, вроде как нищей братии на подаяние, а недоимка-то все растет и растет. Уж на что Александр Александрович, не барином — человеком был, а капиталом расплачивался, троих детей отдал, то-то и оно-то. Небось, там на престоле Всевышнего не один ихний счет лежит. Милостив, милостив Он, долго терпит, все оттяжку дает, а придет время — до последнего ломаного грошика спросит, тут и конец барской жизни будет, завоют.

Алексея принял он ласково:

— Ну, что же, трудись, — сказал он ему, — может, какой счетец и выплатишь, а мне что, я не судья, я такой же плательщик.

В это время Соне шел девятый год. С большой шапкой белых волос, с ясными голубыми глазами, она напоминала лицом Григория и была бойкой и смышленой девочкой. Григорий, посвятив ее Богу и в мечтах своих уже с самого рождения ее отдав скопцам, не считал ее своей и потому не хотел обучать и вообще относился к ней сурово. Жена Григория, наоборот, очень любила свою единственную девочку и последнего ребенка, страдала за нее от излишней суровости к ней мужа, но не попрекала его этим, боясь, что он вспомнит об их общем обещании, которое она хотела всеми силами забыть, полагаясь на время, в надежде на то, что как-нибудь все само собой устроится и Соню не придется никуда отдавать.

Алексею в условиях его новой жизни первое время было легче с детьми, чем со взрослыми. В отношении взрослых к себе он чувствовал и недоверчивость, и сожаление. Недоверчивость со стороны мужского населения Звенящего[319], а сожаление со стороны женского. И то, и другое мешало ему, и потому он охотнее всего шел к детям и подросткам, любил их пытливые вопросы и делился с ними легко и свободно своими знаниями. Привязался он и к Соне, и эта привязанность заставила его говорить о ней с Григорием.

— Не моя она, Божья, — неохотно сказал ему Григорий, — еще как в утробе была, за жену ею расплатился. Пахому обещал, вот и жду сроку, когда время наступит.

Эти простые слова глубоко взволновали Алексея. Ничего не сказал он Григорию, но еще сильнее привязался к девочке и решил во что бы то ни стало спасти ее от той участи, которую готовил ей Григорий. Это спасенье видел он в образовании Сони.

Теперь Соне было шестнадцать лет, рослая, с глубокими голубыми глазами под густыми темными, как стрелы, бровями, если она и не была красивой, то заметно выделялась среди своих сверстниц. Выделялась она не только своей внешностью, но и внутренними качествами.

Восьмилетние уроки Алексея не прошли для нее даром. Если чувство юной радости и жажда полнее насладиться ею, свойственные всем юношам и девушкам, влекли ее в круг подруг, то вольность их обращения с парнями, грубые слова, а главное, похабные песни, к которым почему-то падки были ее подруги, смущали ее; она краснела, кусала губы, зажимала уши и даже убегала в слезах от подруг, когда те, видя ее смущение, нарочно, чтобы поддразнить ее, начинали орать эти похабные песни и держали ее за руки, чтобы она не могла закрывать ими уши. Но хотя подруги и дразнили ее и называли ее белоручкой, она была любима ими и ни одна посиделка в длинные зимние вечера не обходилась без нее, потому что никто не умел так рассказывать разные занятные истории и сказки, как Соня. Во время ее рассказов все притихали, даже щелканье семечек забывалось, и все с напряженным вниманием следили за рассказом, глядя в упор на Соню. Чего, чего только не рассказывала Соня. И когда ее спрашивали подруги: “откуда ты берешь это? Неужели сама выдумала?” — она, счастливая и радостная, закрывая глаза, говорила:

— Нет. Все это в книге написано, а книга та в березовой роще Нивиных от людского глаза скрывается.

— Врешь ты все, вот что, — говорила какая-нибудь подруга, и тогда начинали ее дразнить, схватывали за руки и орали похабные песни.

Но Соня не врала, — привязанность ее к Алексею как к своему учителю незаметно для нее самой превратилась в любовь. Алексей сделался для нее единственной книгой, из которой она черпала и радость, и силу, и волю к жизни.

Огражденная чувством своим к Алексею, Соня к концу зимы, когда она окончательно определила это свое чувство, перестала обращать внимание на дразнь подруг и на назойливые и грубые приставания к ней Сеньки Гуська. Душа ее пела, и ничто не могло заглушить этой песни. Сенька Гусек, заметив эту перемену к его ухаживаниям со стороны Сони, стал думать, что она склоняется к нему; вот почему, когда его призвали на войну, он решил гулять с Сонькой, белоручкой, — как он называл ее про себя.

Рано утром подъехал он к дому Григория, чтобы пригласить Соню на гулянки. Привязав разукрашенную зелеными ветвями лошадь, он, как всегда самоуверенно, толкнул дверь и вошел в избу.

— Григорий Алексеич, уважь призывного, пусти дочку погулять напоследок, — сказал он Григорию, кланяясь ему в пояс.