Раньше Заглобянка с неизмерной резкостью, ей свойственной, доказывала, что Генрих должен был и обязательно жениться на принцессе.
Теперь Талвощ специально возобновил об этом разговор с Досей. Она на него быстро поглядела и долго, прикусив губу, молчала.
– Всё-таки, – сказала она наконец, – он собирался жениться и обещал, это верно, но кто любит нашу принцессу, не знаю, должен ли этого для неё желать.
Панна Дорота, вы, пожалуй, теперь иначе смотрите! сказал насмешливо Талвощ.
– Не думаю от этого отпираться, – отпарировала гордая девушка. – Только глупые люди не хотят видеть и, когда ошиблись, в ошибке признаться не могут. Принцессе в два раза больше лет, чем ему. Через несколько лет она будет совсем старая, а он едва возмужает.
Значит, лучше, чтобы не женился? – спросил Талвощ.
– Разве меня это касается? – сухо прервала девушка. – Почему вы спрашиваете об этом? Мне кажется, что сама наша пани этого не захочет, когда поразмыслит.
Литвин начал качать головой, девушка сильно зарумянилась и разгневалась.
– Кто королевну любит, как я, – прибавила она горячо, – кто ей добра хочет, тот не должен желать, чтобы этот брак склеился.
– Несомненно, – вставил насмешливо Талвощ, – ежели, как теперь, девочек себе привозит.
Дося отчаянно вспылила:
– Кто это вам сказал? – воскликнула она. – Это ложь!
– А для кого же привезли ту панну, которую у карла Сидерина на Рынке, в Старой Мельнице держат, – уверенно отозвался Талвош, – и к кому она вечерами оттуда в замок прибывает?
Личико Заглобянки горело.
– Ложь! Обман! – начала она кричать. – Мало французов в замке при короле, чтобы это складывать на его счёт? Всё-таки достаточно их здесь, что с ни одной из наших женщин поговорить не могут, потому что ни одна из них французского не знает.
– Кроме панны Дороты! – злобно добросил Талвощ.
Смешанная Дося на миг замолкла, но вскоре резко подошла с вызывающим, гневным взглядом к Талвощу.
– Я уже с некоторого времени вижу то, – выкрикнула она, – что ты себе позволяешь выслеживать все мои шаги. Ты не имеешь на это права и очень прошу, чтобы перестал меня опекать.
Так побитый литвин грустно опустил голову, возвысил голос, уже не возмущённый и гневный, но полный жалости.
– А! Панна Дорота, – сказал он, – если бы вы знали, каким добрым и братским сердцем я это делаю, за что так гневаетесь на меня! Верьте мне, не для себя, не от иллюзии, что вы могли бы меня полюбить и моей честной любовью не гнушаться, но от искренней приязни к вам, правда… выслеживаю ваши шаги и грущу.