Старался не вспылить, но невольно вырвались у него слова, которые только могли объяснить чрезвычайное положение и отчаяние.
Любовь, какая у нег была к королю, возложенное на него доверие, ответственность за побег, какая на нём лежала, привели Тенчинского почти в безумие.
– Наияснейший пане, – начал он дрожащим голосом, – паны сенаторы выслали меня за вашим величеством, охваченные отчаянием, потому что не заслужили того, чтобы ты покинул край, который тебя паном выбрал. Наша честь и ваше королевское величие требуют того, чтобы ты нас не оставлял, чтобы вернулся. Выставишь нас на опасность, на посмешище. Помни о данной нам присяге, которая тебя связывает. Ежели нас покинешь, да и того, за чем гонишься, не достигнешь… король… будешь презираем людьми, гнушаться тобой будут… как собакой.
Тенчинский говорил с пылкостью, и сам, может, не знал, как из его уст вырвалось это презрительное слово. Король страшно побледнел, но молчал, только возмущённый Бельевр прервал:
– Господин граф, король тебя всегда любил, а ты его за это собакой зовёшь (te rex amavit plurimum, et tu illum canem vocas!)
– Бог мне свидетель, – крикнул Тенчинский разгорячённый, – не к королю это применялось, но к поступку.
В его глазах стояли слёзы и рыдание прервало речь.
– Наияснейший пане, – воскликнул он, – я, как подкоморий, как страж твоей особы, за тебя отвечаю. Люди меня сделают предателем… а я в том только провинился, что тебе доверял и верил слову твоему.
Король, заклинаю, умоляю, вернись к нам, найдёшь в этой стране послушнейших и вернейших людей, чем в той, для которой хочешь нас бросить.
Генрих без гнева выслушал спутанную и полную горечи речь Тенчинского, который бросался, двигался, кричал, почти бессознательный.
Теперь он сохранял, будучи в уверенности, что Тенчинский задержать его не сможет, всё хладнокровие человека, который не заботится ни о чём, кроме того, чтобы довершить намерение.
– Граф, друг мой, – начал он, – я еду захватить то, что падает на меня, как наследство, но не отказываюсь от страны, которая меня выбрала. Бог милостив, позволит, что сумею сохранить обе короны; но Франция первая имеет право на меня, кровь моя связывает меня с ней и вынуждает помогать. Там первый долг. Я должен был сделать то, что сделал. Конде с восемью тысячами рейтеров от Фальцграфа направляется во Францию. Мать мне пишет, что двенадцать тысяч кальвинистов ждут в Меце. Брат мой д"Алансон и король Наварры устраивают заговоры.
Генрих сбивался, объясняя и спеша закончить разговор, потому что Бельевр и Суврей давали ему знаки, опасаясь измены. Думали, что Тенчинский специально продлевает разговор, чтобы дать подъехать другим и короля взять в неволю.
Расчувствовавшемуся, страдающему Тенчинскому было трудно перестать говорить.
Он начал снова умолять короля.
– Граф, друг, – ответил Генрих, – я ручаюсь и обещаю как можно торжественней, что не далее, чем через три месяца вернусь к вам.
– Паны сенаторы, – прервал подкоморий, – встревожены тем, чтобы ты не появился в Вене на искушение императора, который старался об этой короне и не преминет торговаться, чтобы её получить.
С хорошо разыгранным возмущением король дальше говорить ему не дал.
– Эта корона мне также дорога, как наследство, – воскликнул он, – не думаю от неё отделаться, а чувствую силу обе поднять.
Тенчинский ещё раз, складывая руки, начал умолять: