Знали его в городе под именем Урвис (сорванец), забыв даже, как звался по отцу и матери. Урвис был родом из Кракова, сирота, родители его были богатыми, их уничтожил пожар; мать, бросившись в пламя за ребёнком, заслонив его собой от огня, спасла единственного сына, а сама, ужасно обгоревшая, спустя несколько часов умерла. Отец обезумел и окончил жизнь жалко, волочась по улицам, каждую минуту крича: «Горит! Горит!» На какое-то время перед смертью к нему вернулось сознание, когда он увидел настоящий пожар, а воспоминание о потерях, какие понёс, ускорило его конец. Пока жил, носил сына на руках, бегая от улицы к улице и крича по-своему: «Горит! Горит!» После его смерти остался сирота на милость, без родственников и опеки. Достойная бедная мещанка взяла его к себе, делилась с ним бедным кусочком хлеба, пока не умерла. После её смерти уже подросший Урвис, естественно, стал жаком, легко вписался в бурсы, потому что все, помня несчастного отца и смерть матери, помогали сироте.
Но в памяти ребёнка ничего не осталось от страшного прошлого. Предоставленный сам себе, избалованный некогда матерью, потом опекуншей, он стал очень своенравным ребёнком, заводилой во всех жаковских проделках, всех битвах, уличных зацепках и переполохах. Живой, хладнокровный, ловкий, лживый, жадный, побуждал других к плохому, а сам, кажется, думал только всю жизнь что бы натворить. Он бросался в самые опасные проделки и выходил из них целым; не было ни более остроумного изобретателя, ни более ловкого исполнителя среди жаков, чем он.
Евреи боялись его как огня, торговки ругали и грозили, сколько бы раз он не попался им на глаза, мещане, увидев его волочащего домой колесо, удваивали бдительность у дверей и окон.
Урвису было уже около двадцати лет и усы начали пробиваться. Будучи одним из самых старших жаков, по праву старшинства он представлял над младшими неограниченную власть, управлял детьми, приучал к плохому; а если кто не хотел его слушать, того один или с товарищами он бил и преследовал. Все боялись Урвиса, Урвис — никого. Оборванный, грязный, в рваной одежёнке, подпоясанной ремнём, в шапке, надетой на уши, плечистый, сильно сложенный, загорелый, с чёрными глазами, с тёмными волосами, с палкой, неотступным товарищем, в руке, он пробегал улицы, свистя и бросая быстрый взгляд направо и налево, на ларьки, на шинки, на красных девушек.
Его сердце дико билось при виде каждой женщины; щёчки краснели, кровь кипела. За улыбку, за словечко в огонь бы прыгнул, за поцелуй дал бы себя четвертовать. Мечтал о женщинах, думал только о них и гонялся только за ними.
Но, хотя красивый и молодой, потёртого жака везде отталкивали. Старые пословицы говорили: «Больше, нежели рака, опасайся жака». «Бумагу к воде, перья к огню, а жака к жене не приближай».
Этих пословиц придерживались все, и не было дома, к которому бы взрослый жак имел доступ. Навечно приговорённый издалека смотреть женщинам в глаза, без возможности приблизиться к ним, Урвис горел вдвойне, гневом и страстью. И сбросил бы жаковскую одежду, но что делать потом, куда направиться, как на хлеб зарабатывать? А потом, не очень ему также хотелось работать, предпочитал жаковать, своеволием и песенкой прерывая редкие часы обучения.
Такой это был товарищ, который в эти минуты позвал сзади Мацка.
Мацек обернулся к нему.
— Чего хочешь?
— Слушай-ка, ты не глупый, из твоих глаз смотрит благоразумие. Вытаращи глаза наверх, видишь, что там на полке?
— Что же? Сыры! — сказал Мацек.
— Лезь за ними и достань мне их.
— Разве они твои?
— Глупый! Если бы были мои, я бы сам за ними пошёл.
— А если чужие, зачем хочешь их достать?
— Это для жака счастливый случай.
— Лезь сам за ними.
Урвис, который не привык к непослушанию, поглядел прямо остро в глаза Мацку, потом прыснул смехом.
— Ты ещё беанус?