«Там, над Волгой, умирают двадцать миллионов человек, они варят траву, едят глину, чтобы хоть чем-нибудь набить пустые желудки, — с нарастающим удовлетворением прочел Назар Гаврилович. — А Лига Наций надеется, что мы подпишем договор, который отдаст за кусок хлеба мировому капиталу Советскую Россию».
В горницу вместе с маленькой женой и высокой дочкой вошел хозяин. Обметая веником ноги, спросил с порога:
— Ну, отыскал что-нибудь успокоительное для души?
— Только растревожился от этих новостей. Лучше не читать чертовых газет. Вон Каин, тот, окромя Евангелия, не признает никакой литературы.
— Ну это ты напрасно, Назар Гаврилович. Есть в газетах немало радостей и для нас с тобой, но об них разговор будет опосля. Каин доведался, что ты у меня прохлаждаешься, и пожелал с тобой повидаться. Ведь ты в нашей компании самый мощной. За Живоглотом пошлем и сварганим маленькое совещаньице, потолкуем, как нам бороться с коммуною. — И, повернувшись к дочери, приказал: — Наталка, сбегай за Живоглотом, покличь его до нас, скажи, зовут на чарчину горилки. А то еще побоится прийти.
Разрумянившаяся Наталка, в желтом дубленом полушубке, с повязанным на голове пуховым оренбургским платком, выпорхнула за дверь, впустив в жарко натопленную комнату струю прохладного воздуха.
Жена Семипуда проворно затопила печь, разбила над огромной сковородой две дюжины красноватых утиных яиц и через каких-нибудь десять минут сунула сковороду на рассыпанный в печи жар.
Каин и Живоглот явились одновременно, оба в праздничных кожухах, едва уловимо пахнущих ладаном и закапанных церковным воском.
— Вот, кажется, мы и в сборе, — пожимая Федорцу руку, обрадованно прошепелявил Каин. Солнечные лучи преломлялись в затканном морозным узором окне, осветили его тщательно подстриженную рыжеватую бороду, вздернутый нос, холодные выпуклые глаза.
«Вылитый Николашка II», — с раздражением подумал Назар Гаврилович, не любивший людей, подражающих кому-нибудь, перенимающих чужие манеры и привычки.
— Позвать бы еще попа да Козыря, и, считай, весь церковный синклит в сборе, — подсказал Федорец и выжидающе посмотрел на Наталку. От нее исходил тонкий аромат духов, но Назар Гаврилович знал — это не духи, а запах невзрачной травки «ржицы»: девчата перекладывают ее колосками свою одежду и всю зиму пахнут знойным, сладковатым запахом лета.
— Зараз я их покличу, — девка, молодо зашумев юбками, исчезла.
— Идем это мы проулком и вспоминаем, как Гришка Брова сколачивал куприевскую республику. Тебя он хотел министром назначить, — сказал Живоглот и громко рассмеялся. В горке задребезжала посуда.
— Вспомянул покойника! А меж тем добрые парубки были: Гришка да мой Микола. И вот ни одного уже нема в живых, списала их советская власть. Скоро и нас, если будем сидеть сложа руки да чухаться, спишет в расход, — загробным голосом произнес Назар Гаврилович и нахмурился. Воспоминания о сыне всегда делали его злым.
Живоглота он недолюбливал. Живоглот был глуповат и не мог самосильно постоять за себя. Как-то при гетмане он продал на ярмарке в Чарусе пару волов и получил за них чувал твердых, как картон, карбованцев. А на второй день красные партизаны шуганули гайдамаков, и Живоглот на вырученные от продажи деньги только и смог купить деревянную люльку. Вот и сейчас он достал эту злополучную люльку и большим пальцем набивает в нее курево. Другой на его месте давно бы ее выкинул — свидетельство своей дурости. А он бережет — все-таки вещь, за которую дорого заплачено.
Первым пришел отец Пафнутий, вынул из широкого кармана огромный серебряный крест на цепке, надел на свою багровую шею.
— Ношу в кармане, ибо натирает на ходу выю, — объяснил поп.
Минут через пять явился невзрачный и робкий Козырь. Оглядев сборище, заикаясь спросил с порога:
— Может, не надо? Проследят, скажут, шо мы заговор против власти надумали. Собаку хорошо дразнить, когда она на цепи.
— Отвага мед пьет и кандалы трет, — напомнил Назар Гаврилович. — А мы тебя свистнули Новый год справлять вместе с нами.