— Когда я дома, в области жил, — заговорил Назар медленно, тихо, потому что торопиться больше было некуда, — я много, хорошо работал, и все меня уважали, больше всех — сын. Потом он взял меня в центральный аппарат. Мы переехали в столицу и начали погибать, потому что в министерстве от меня уже не требовали работы, требовали выполнения указаний и бесконечной благодарности за то, что я вытащен из дыры, и моей жене все больше нравилось быть прикрепленной к тому распределителю и к этому стационару, и мой сын однажды понял, что самое главное — кто твой папа и какие на тебе штаны. А скоро я его увидел пьяным. Побил. И тогда он сказал мне: «Папа, я не хочу, чтоб меня, как тебя, всякая сволочь дергала за веревочки, а я бы за это еще говорил спасибо, я не буду так жить». Я его сильно побил за такие слова. А потом прошел год, меня арестовали, и, когда мальчик узнал, за что меня арестовали, тогда он первый раз попробовал кукнар…
— Чудак-человек! Я же говорю: не понимаю!
В глазок заглянул дежурный, послушал, подумал, в камеру вошел.
— Чего это с ним? — спросил солидного. Тот плечами пожал:
— Да ничего, лопочет просто, нервный…
Тщательно не замечая дежурного — люди в форме всегда мешали ему договорить что-нибудь важное, — Назар заговорил быстрее и громче прежнего.
— Вообще-то лучше ему замолчать, — сказал солидный. — Беспокоит.
Дежурный прошелся к окну и обратно, Назар же, не прекращая речи, утер темным пальцем слезу, вскипевшую от горечи рассказываемого, и понял опытный дежурный, что окрик, а тем более приказ тут бесполезны.
— Слушайте, а может, он, этого самого, долбанулся? — нервно предположил солидный. — Тогда уберите его!
Лопнуло терпение дежурного:
— Ты не в конторе своей, паразит! Встать, когда я в камере! Мало понапутали на воле, хозяйство в болото загнали, теперь они тут командовают!
Когда захлопнулась за Назаром грязно-белая дверь изолятора, он, не поворачивая головы, одним звериным, медленным движением глаз огляделся. Грязно-белые стены, кровать с нетронутыми простынями и настоящей подушкой, рядом стул. Чувствовалось, что на стуле можно сидеть, причем в глазок не сделают замечание, и тем не менее Назар обошел стороной эту мебель и в дальнем углу опустился на пол. Болел затылок, горло стискивало страшное, неизъяснимое волнение. Как плохо, что судья остался там, что не успел он договорить свою горькую речь и не услышал тот самого главного — надо ж было с главного начать, идиот… Уткнувши лоб в колени, Назар кусал от злости губы. Упустить и первый случай, и второй!
В безмолвии очень громким — аж вздрогнул Назар — показался какой-то скрипучий писк. Назар поднял голову и увидел перед собою, почти на середине камеры, первое лицо, которое, хотя и на четвереньках, самоуверенно топорщило седоватые усики и шевелило носом, внюхиваясь. Из-за жирненького задка выкруглялся червеобразный хвост, и вообще-то первое лицо чрезвычайно походило бы на крысу, но взгляд, взгляд! Спокойный и даже благожелательный свет излучали знакомые черные бусинки, и веяло на Назара знакомой уверенностью, что отзвенит карандашик судьи и рассыплется сором весь этот балаган с перестройкой и гласностью, а из сора восстанет в подробностях прежняя солидная жизнь, и снова воздастся богу богово, а первому кесарево…
Тогда Назар заговорил. Еще тише, еще спокойнее, чем говорил с судьею в камере, чтобы не спугнуть свой третий и последний, это чувствовалось, случай.
— В армию моего сына не взяли, без дозы он уже не может. Жена давно забыла про распределители, работает на двух работах, медсестрой, и ворует наркотики, чтобы мальчик не воровал или, не дай бог, не убил кого-нибудь ради этой дряни, чтобы без лишних мучений мальчик дожил, сколько ему осталось. Что еще может сделать мать? Но я не к тому, что и в этом вы виноваты, — нет, я один виноват. Годы, годы я был добровольным вашим рабом, выполнял любое ваше указание как священный завет, отказался от собственного ума и от собственной совести. И разве я один так жил под вами? Разве только мой мальчик содрогался от отвращения, глядя на своего отца? Больше скажу: вашему мальчику мы с вами были отвратительны оба, это я услышал от вашего, когда побил сына и на следующий день ваш пришел к нам, чтобы прикрикнуть на меня. Я испугался, клянусь, испугался этого сопляка, вашего сына, но он был хорошим товарищем моему, раз пришел, не просто одноклассником, и я обрадовался тоже, испугался и очень обрадовался, что они так дружат…
Первое лицо ничуть не изменило взгляда, хотя прекрасно поняло, что именно в нем вызывало тогда отвращение сына — то же самое раболепие перед еще более высокопоставленными чинами, какого он добился от своих подчиненных, ведь нет такого первого лица, над которым не возвышалось бы еще более первое. Все так же спокойно и доброжелательно смотрело оно в глаза Назару, только усы седоватые — дерг, дерг… Теперь уж Назар был уверен, что никуда оно не денется, пока не выслушает всего.
— Сегодня там, в суде, я хотел казнить вас казнью, только не успел. Я должен был просить судью не давать вам расстрела не только сейчас, но потом, когда расстреляют ваших начальников, тоже. Пуля — слишком безболезненно, слишком приятно для вас, это тоже несправедливо. Я должен был просить дать вам сколько-нибудь лет, а потом сообщить вам то, что не так давно узнал от жены, — что мой дорогой погибающий сын еще в прошлом году, после моего суда и приговора, приучил к наркотикам вашего дорогого здорового сына…
Все это Назар говорил монотонно, негромко, при этом плавно стягивая с ноги грубый арестантский башмак.
— Но я переменил решение. Возможно, ты уже об этом знаешь и глазом не моргнешь на мою казнь, ты ведь веришь, что деньги все могут, да? Деньги вылечат твоего сына, а тебе обеспечат даже в тюрьме спецпаек и спецкамеру, деньги через пару лет, когда уляжется, потихоньку вытащат тебя отсюда и снова вернут на приличную должность — да? Я не верю судье, он куплен и не даст тебе «вышак» Поэтому я должен сам… огонь!
Ботинок с грохотом ударился в то место, где за мгновение сидела крыса, — но только бурый хвост мелькнул под унитазом да напоследок из дыры сверкнули отчетливо бусинки — спокойненько, трезво, уверенно.