Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

Бедный Лаврентий. На этот раз он, быть может, видел яснее всего и самым пагубным для себя образом. Догадывался, что если бы дал высказаться Ивлите, то услышал то же, что сказал себе только что, ее негодование направлено на его вольнодумство, она призывает к смирению, отказу от убийств, от борьбы, довольно, мол, пачкаться. Но Лаврентий понимал отчетливо разницу между свободой и принуждением и, бежавший в горы, чтобы не убивать по приказу, мог ли теперь по приказу сдаться. И насилие это, от Ивлиты исходившее, отняло бы всякую возможность смирения, нельзя было в таких условиях положить оружия, и, сознавая в то же время, что смириться все-таки надо, Лаврентий готов был на все, чтобы повеления не услышать, а свобода осталась якобы неприкосновенной.

И навалившись, продолжая зажимать Ивлите левой рукой рот, молодой человек правой схватил беременную за горло, порешив скорее задушить ее, чем дать ей высказаться. Он почувствовал, как под его ладонью что-то заклокотало и сквозь стиснутые зубы Ивлиты вырвался хрип, однажды им слышанный. Не так ли терзал это горло бывший лесничий? Лаврентий уже такой же сумасшедший и предсмертный старик. Пальцы отказывались вдруг повиноваться, и, несмотря на старания, не мог их продолжать сводить, одеревеневших, Лаврентий.

С силой, которой за ней он никогда не предполагал, Ивлита вцепилась зубами в покрывшую ее кисть, разломала другую, вросшую ей в горло, оттолкнула Лаврентия, вскочила, осыпая ударами, корчась от боли и бешенства.

Негодный к борьбе, оглушенный, израненный, он пятился к выходу из пещеры, и, по мере того как света прибывало, все отвратнее становилось зрелище красавицы со вздувшимся и размалеванным животом, видение столь невыносимое, что Лаврентий закрыл глаза, повернулся и бросился убегать в неизвестность.

13

Полномочия капитана Аркадия были неограниченными. Он мог ссылать крестьян целыми семьями на поселение или принудительные работы, отбирать имущество, подвергать истязаниям: пробе железом или битью плетьми, и расстреливать кого угодно, даже без предварительного суда. Эти права были Аркадию предоставлены законом. Правительственные же обычаи позволяли капитану и его солдатам пользоваться туземными женами для утоления нужд. Однако, ввиду особенных вкусов капитана, ему назначены были мальчики, лет одиннадцати, не старше, и непременно зеленоглазые, слабый же пол был всецело предоставлен в распоряжение воинства.

Назвать произволом или бесчинством подобные действия было бы ошибкой. Нет, поведение Аркадия, и всякий другой поступал бы на его месте совершенно так же, было подчинено строгому замыслу, который опять-таки не был собственностью капитана, а, выработанный в течение веков государственного самодурства, создал чин, которым все карательные отряды неизменно и руководились.

Чин этот начинался седмицей разгрома. Задача, поставленная отряду, была: перебить как можно больше народу, перепортить добра и загадить помещений. Когда, к концу седмицы, от жилищ оставались грустные развалины, а за деревней – наспех вырытые и незасыпанные ямы, полные расстрелянных и придушенных, воцарялась эпоха общественного доверия.

Повальное и необычное бегство пильщиков несколько осложнило задачу Аркадия. Чтобы вознаградить солдат, их пришлось отправить на ловлю женщин в окрестности, а самому довольствоваться невесть чем и вытоптать посевы, срубить плодовые рощи и поджечь леса, чтобы как-нибудь действовать. Но население скрывалось в горах, куда никакой отряд не отваживался проникнуть. Поэтому погром деревни с лесопилкой потерял всякую живописность, и сколь газеты ни пытались раздуть события и насытить общество, очевидно было, что Аркадию не очень-то повезло.

Эпоха доверия началась с изящной литературы. Во всех сельских правлениях и кабаках, на столбах и заборах было расклеено трогательное воззвание, а потому, что округ грамотностью никогда не отличался, созваны были повсюду сходы, на которых было оглашено: правительство-де, нуждаясь в рабочих руках по восстановлению деревни и лесопилки, вербует добровольцев и явившиеся будут наделены землей и имуществом беженцев. И на следующий день в засранную деревню начали, действительно, прибывать жалкие и изголодавшиеся тени, выражая готовность помочь хозяйственному управителю и испрашивая наделения их той или иной недвижимостью. Что новосельцы были, на деле, собственниками испрашиваемых земель и никогда не являлся никто посторонний, об этом превосходно знали не только в округе, но и капитан Аркадий. Однако сия комедия была обязательной, и Аркадий прикидывался, что верил в искренность Новосельцев, будто они выходцы из такой-то перенаселенной деревни.

В первую неделю приползло всего несколько несчастных и поодиночке. Но, когда они получили просимое и их никто не тронул, население стало возвращаться толпами, по округу разнесся слух, что солдаты больше не своевольничают, даже удалены из деревни и занимают выстроенный около церкви особый барак, откуда им запрещается выходить ночью, что капитан расстрелял двух, осмелившихся задеть шедшую за водой старуху, и разгром разгромом, но теперь это в прошлом и Аркадий – честнейший из правящих. И в недоступных теснинах и оврагах, в девственной или чертовой чаще зашевелились беженцы, готовясь к возврату и обратить деревню из пустынной в оживленную и заводскую.

Тщетно старался Лаврентий собрать беженцев и поднять на борьбу. Напрасно перебирался из трущобы в другую, говорил, убеждал, не помогало. Ему отвечали ссылками на историю со стражниками либо молчанием. И не успел молодой человек убедиться, что в односельчан ничего не вдохнешь, а началось возвращение, и приходилось думать уже не о восстании, а о том, как бы задержать или замедлить возврат. Временами у Лаврентия мелькала мысль, что усилия и тут будут бесплодными и его одиночество – вопрос времени. Но, захваченный текущими делами, он этой мысли не давал ходу, не зная, что будет делать, если крестьян и задержать не удастся. И готов был провесть в лесах зиму, даже не одну, надеясь на то, что терпению Аркадия не быть бесконечным. Не замечал молодой человек также, как изо дня в день таяло его величие, и если он не был окончательно всеми брошен, то объяснялось это разве тем, что комедия возвращения играется согласно правилам. Лаврентию все еще казалось, что он тот же Лаврентий, каким был в утро первого посещения родной деревни в качестве разбойника, хотя зобатые скрылись и никто уже не уплачивал налога, а деньги, полученные от партии, уходили не на жену, а на поддержку оставшихся еще в горах беженцев.

Когда большинство пильщиков вернулось, появилось новое воззвание, столь же, как первое, торжественно прочтенное на сходах и расклеенное повсюду. Назначалась крупнейшая сумма денег за выдачу или доставку Лаврентия, живого или мертвого. Но капитан, отлично понимая, что это и есть цель нашествия, учитывал также, что, не в пример письменности о наделах, у новой значения непосредственного быть не может и среди горцев за деньги никак не найти предателя. Поэтому, когда свежая литература вызвала некоторый переполох среди крестьян, опасавшихся жестокостей со стороны Аркадия, желающего выведать, где Лаврентий, их быстро успокоили, и, действительно, ни у кого Аркадий ничего не выспрашивал, уверенный: подвернется случай и предатель непременно объявится, но бескорыстный, наподобие художника Луки, или, всего скорее, даже бессознательный.

В деревушке кретинов повторилось то же, что в деревне с лесопилкой. Когда Аркадий послал туда через несколько дней после нашествия взвод солдат, деревушка была пустой, все из домов загодя вынесено, и военщине пришлось ломать одни стены.

Если не считать кретинов, которые хлева своего не покинули и коих, почему неизвестно, даже солдаты не тронули, то единственный человек не пожелал уйти из деревушки, и заставить его не удалось, – старый зобатый. Он спустился с пастбищ при первых выстрелах в окрестностях лесопилки, спокойно созерцал погром отечества, получил ряд ударов прикладом и ран тесаком, и теперь, болея, лежал на соломе в том домике, где некогда живали Лаврентий и Ивлита. И стойкость зобатого, о которой Лаврентий часто в последние недели слышал, казалась разбойнику не мудростью, а вызовом, ему брошенным, и одной из основных причин возврата деревенщины. Ни разу с того дня, как дети зобатого были взяты Лаврентием в учебу, не высказал старик взгляда на ход дел. А с тех пор как отбыл Лаврентий в судоходство с Галактионом, молодой человек зобатого и не видел и заключал ныне, что при встрече не избежать жестокой отповеди. И по мере того как Лаврентий встречу откладывал, мысль, что она необходима, что старый в мрачных пророчествах и суждениях оказался прав и что советы его могли быть, особенно в настоящем, крайне ценными, все более раздражала, и, сознавая, что зобатый прав, Лаврентий всякий раз добавлял: прав, но не окончательно, и надеялся, изо дня в день, что обстоятельства повернутся и более не будет Лаврентий побежденным. И постепенно стало сдаваться молодому человеку, что виною всему слова, и что слова, которые в разбойники вознесли, теперь стерегут и душат, и нужно новое слово против неудач, заговор, которое несомненно знал и которому мог научить только старый. Это заставляло Лаврентия все дольше раздумывать с затаенной надеждой, вот наткнется сам на нужное слово, и все меньше действовать, убеждаясь, что с мыслями опоздал: надо было думать прежде, чем действовать, или не думать вовсе. Однако куда деть воспаленный мозг, мешающий спать, изнуряющий более каких-либо битв и переходов. Вернуться, но каким образом? И когда наконец слово “вернуться” было Лаврентием произнесено, возникло в его голове при виде бесчувственной Ивлиты, осветив непроглядную пещеру, увидел себя Лаврентий не спасенным, а на краю бездны.

Следующими его впечатлениями были набитый вечным снегом просторный цирк, воздух, слегка отсыревший, но не утративший чистоты, мельчайшие перистые облака, кучка которых лежала на самом небесном дне, и неопределенные голоса. Было настолько хорошо, что все, чего Лаврентий пожелал теперь: не двигаться, так и остаться навсегда на месте. Жизнь есть обморок, и, когда он проходит, наступает блаженная смерть, жизнь наяву, полная снега и облаков. Лаврентий смотрел на облака, которые черепахой шли на ущерб, почти не таяли, но все-таки убывали, и на чрезвычайно медленно, но, несмотря на это, все же истощавшийся день. Лазурь делалась то более светлой, то синей, пока, наконец, изменив обоим, не предпочла цвет палевый. Увы, раз существует выбор, значит, еще не смерть, и обморок не окончился. Очнуться бы.

Молодой человек сделал усилие. Боль во всех суставах. Отчего это? Свалился ли с кручи или просто упал, потеряв сознание? И как это произошло? Коим образом из пещеры попал на ледники, лежавшие много выше? И голова, будто бы мертвая и пустая, из коей якобы все выветрилось, на самом деле ничего не утратила. Воспоминания теснились, такие отчетливые, что никакого усилия не требовалось, даже звать их не надо было, они тут как тут, в строжайшей неумолимой последовательности.

Молодой человек таращил глаза и вглядывался в глубину, надеясь, что она избавит от прошлого. Но небеса сереют, чуть-чуть теплые, и ночь, менее снисходительная, чем день, приступает к пытке.

Высокогорная ночь! Не успеет потухнуть заключительное пламя на зубцах, отороченных сосульками, а, не дав сумеркам просуществовать и получасу, с грохотом и гудением вылезает из-под снега тьма и пронзительный холод замораживает все сущее. Утесы, усеянные алмазами и запятнанные сыростью, набрасывают на себя ледяную вуаль, чтобы ничего не видеть. Горы приподнимаются, расправляют онемевшие конечности и возносятся выше и выше, как бы высоки уже ни были, обращая малейшую ложбину в обрыв, балку в ущелье, а долины уходят в неизмеримую даль. И поднявшись, разрывает гора небо, достает до бесчисленных звезд и, ими накрывшись, засыпает. Какое ей дело до пытаемого? Одни лавины только, да и то исподтишка, хохочут и скатываются в низы.

Предметы, окружавшие человека в течение жизни, теряют свое вещество, став призрачными и прозрачными. Всю ночь, освобожденные от действительности, плавают они, чистые понятия, и тщетно пытается человек, всматриваясь в темноту, уловить, что, в сущности, происходит и чем была его жизнь.