Завтракали на рынке. Купили пшеничного хлеба, по банке квашеного молока с запеченным каймаком, килограмм яблок.
— Сальца бы, — облизнулся Онисим.
Нежное, местами розоватое сало лежало на прилавках, разрубленное ровными четырехугольными кусками. Корочки на кусках выделялись, точно покрытые воском.
— Не ем сала, — с удовольствием ответил я. Пусть Онисим знает, что вид торговцев в белых фартуках и весь этот «свиной ряд» не вызывают у меня зависти и притока слюны.
— Зазря, — серьезно сказал Онисим. — В сальце сгусток тепла и силы, что по-школьному называется энергией.
— Сам-то в школе учился?
— Я всему учился. Везде. В школе и за школой… Большим бы мог стать человеком, только счастье мне не выпало. — Он запрокинул голову, выпивая из банки остатки квашеного молока. Потом посмотрел на банку — молоко еще оставалось на стенках. Пожалел, что нет ложки, и запустил в банку пальцы.
— Со счастьем и дурачок большим человеком станет. Много ли ты сил приложил, ума проявил, чтобы выйти в люди? Скажем, как Максим Горький.
— Все, Антон, не могут стать как Максим Горький. И не потому, что пупки у них слабые. Бытие не терпит излишеств. Бытие, оно точно знает, сколько ему нужно гениев, сколько дураков… Сил я, может, в своей жизни приложил не меньше, чем Горький, а вот таланты меня одолевали другие. Я больше по части коммерции стремление имел, а коммерция всегда основана на личной выгоде. А личная выгода, да будет тебе известно, называется у нас спекуляцией и другими не радующими сердце словами.
Помыли банки под краном тут же на рынке и отнесли их бабке, которая, как Онисим ни старался, взяла с нас по рублю в залог.
— Теперь на склад.
Дровяной склад находился возле реки, но не на самом берегу. Между ними было метров пятнадцать земли, чуть ли не до воды засаженных картошкой. Утро, не в пример вчерашнему вечеру, было холодное, туманное. Туман клубился над рекой и был особенно заметен над противоположным берегом, где на холме возвышалось кирпичное многоугольное здание базы «Союзохота».
Собака-дворняга — хвост в репьях — бежала вдоль забора.
Забор хмуро отплевывался снежной крупкой, которая падала в сизую из-за давленого льда грязь на расстоянии шага от почерневших досок, разбухших и потому казавшихся пригнанными особенно усердно.
— Четвертый раз идем, — сказал я. — Примелькались уже. Не возьмут они нас на работу.
— Возьмут, — уверенно возразил Онисим. Потянул воздух носом, покосился на небо. — Хорошо, что похолодало. В холод дровишки нужны, так как утроба человеческая тепла желает. Тепла-а-а…
— Неужели холода наступили до весны? Рано ведь.
— Здесь тебе не побережье. Там наше Черное море всем заместо печки.
Неба не было. Над высокими деревьями, еще украшенными желтыми, багряными и даже зелеными листьями, висело нечто мрачное и тяжелое, не соответствующее понятиям тучи, облака и тем более неба, висело низко, едва не касаясь макушек, неподвижных, тонких.
Из распахнутых ворот, видимо никогда не закрывавшихся и потому вросших в примерзшую грязь, скрипя колесами и похрустывая ледком, выползла телега. Запахло лошадью, овсом, сеном, тулупом возницы, сидевшего на облучке с кнутом в руке, наверное из сыромятной кожи. Я подумал, что возница, мордастый и заспанный, сейчас крикнет: