Арбат, режимная улица

22
18
20
22
24
26
28
30

В такие минуты Бульба запрокидывал голову и вместо свистка вставлял в рот бутылочку. Постепенно усы его поднимались все выше, усы вырастали из-под фуражки, и люди за версту узнавали, чем сегодня Бульба дышит – малиновой, или анисовой, или же еврейской пасхальной, что свистит и кипит.

Проходя мимо него в это время, евреи неизменно спрашивали: „Бульба, чи не хочешь чарочку и за мое здоровье?" – на что Бульба, закручивая свои красные усы, обычно отвечал хрюканьем.

Итак, всем был доволен Бульба. Только солнцем и ветром был очень недоволен. Они осушали Бульбино горло, и Бульбе так часто надо было вместо свистка вкладывать в зубы бутылочку, что к полудню он уже видел ее дно. Тогда во вторую половину дня Бульба делал вот что: со всей силой выдыхал воздух и старался понюхать его, чтобы снова охмелеть, но только он вытянет нос – водочка уже на ветру улетела, даже облачко видно, если это зимой.

И удивительное дело: быстрее всех уносится еврейская пасхальная, будто она ни за что не хочет лезть в Вульбин нос. И Бульба грозит ей вслед кулаком, зная, чьи это проделки. „Назад в бутылки к Пейсе или Ципке?! И хитрые все эти жиды, Пейса и Ципка!" – так, наверное, думает Бульба, нюхая табак и глядя на удаляющееся облачко. И на обратном пути он обязательно заходит к Пейсе или Ципке и снова заглядывает в бутылки. А люди тем временем, встречая по дороге облачко, по запаху узнают, чье это облачко, и, если торопятся по делам, обходят его.

Бульба любил предаваться научным исследованиям. Поймав в кулак муху, он понемногу раскрывал кулак, но как только показывалась головка мухи, тотчас снова закрывал его и долго дразнил муху, изредка прикладывая кулак к уху и прислушиваясь, как она жужжит, и удивляясь тому, что жужжит. Затем Бульба, изловчившись, брал муху в пальцы и разглядывал странное ее устройство: отчего это ей так хочется летать? Бульба обрывал крылышко и, положив на ладонь, смотрел – улетит ли, и если муха, ковыляя, ползла, Бульба хохотал и покачивал головой, как бы говоря: „Эх, ты!", и брал однокрылую муху, осторожно клал на забор или другое высокое место, чтобы могла улететь.

Часто Бульба закрывал глаза и стоял не шевелясь, будто спал, со своими длинными ушами и красным носом, так что гусак – не гордый гусак, который любил пройтись по центру площади, а глупый, который всему удивлялся, подходил близко к Бульбе и удивлялся, отчего пахнет водкой, когда вокруг нет ни одного живого человека?

Целый день, вылупив глаза, со свистком и загадочной ухмылкой, поворачивался Бульба то в одну сторону: „А?!", то в другую: „А?!"

И к вечеру раздувался как бочка, а нос его окрашивался в разные цвета, будто все, что он выпивал, вливалось в нос. Тогда за ним приходила старая Бульбиха и под руку уводила домой. Она несла в руках бутылочку, а Бульба кричал деревьям, собакам и воронам: „А?!"

Если Бульба встречал в это время двух беседующих евреев, то ни за что не проходил мимо, а говорил: „Гэр! Гэр!!" Если же видел, что сидели за вечерней трапезой, стучал в окошко или просовывал нос в открытую форточку и кричал: „Жидки-худки!" Встретив еврейского мальчика, Бульба брал его за ворот и крестил, а мальчик и все, кто видел это, кричали так, будто он его убивал. Проходя мимо синагоги и видя в окнах большие белые лица евреев, шевеливших губами, Бульба поднимал полу шинели и показывал свиное ухо. Евреи закрывали глаза, продолжая шевелить губами. А старая Бульбиха шла за сыном, все указывая, все подговаривая и распаляя. Так они доходили до своего домика над речной, домика с петушком, синенькими ставенками и цветочками на окнах. Здесь, сняв наконец с шеи свисток, Бульба садился возле пузатого красного самоварчика и обычно со словами: „А ну-ка, жидко Юдко!" – ибо самоварчик он выгадал у стекольщика Юдки за то, что тот не явился вовремя на призыв, – наливал чаю и любил пить до тех пор, пока в самоварчике ничего не останется. За это время он выкушивал баночку варенья, вишневого или малинового, или из лепестков чайных роз, ибо от всякого варенья, которое варилось на улице, Бульбе полагалась баночка. Если Бульбиха замечала костер, тут же приходила с баночкой и требовала для себя пенку. Бульба, кушая варенье, обычно спрашивал, чье это варенье, и если было закислено, говорил: „Хитрый жид!", но если и сладкое было, все равно говорил: „Хитрый жид!" – и ухмылялся.

Выкушав чай с вареньем, Бульба, если был не очень пьян, раскладывал стульчик, на каких обычно сидят сапожники (и который Бульба и отобрал у сапожника Ерахмиеля за то, что тот не заплатил пошлины), усаживался на этот стульчик и тогда обычно вязал шерстяной чулок, ибо говорил, что и городовому нужны шерстяные чулки.

„Диамант и братья"

Магазины сверкали, как могут только сверкать богатые магазины. У дверей стояли румяные евреи, выставив пуза и заложив ручки за спину, всем своим видом как бы говоря: „Имея такие магазины, можно постоять и заложив ручки за спину". Освободившиеся от работы приказчики, похожие на цыплят, выглядывали из-за спин хозяев, и, когда хозяева смеялись, они тоже улыбались.

Тетка подходила к каждой двери и – с поклонами – показывала меня.

Узнав, в чем дело, хозяева косились, а приказчики, увидев, что хозяева косятся, тоже косились. Все говорили, что я им нужен, как кашель, как скарлатина, как колики в боку.

– Как, по-вашему, мне нужны колики в боку, – допытывался торговец кастрюлями, – или они мне не нужны?

На одной из вывесок золотыми бубликами было выложено „Диамант и братья", и под этим висели золотые крендели, показывая, что это за братья.

Завертелась зеркальная дверь. Три приказчика в острых белых колпаках с розовыми бантиками умильно выглянули из-за стоек, и мне почему-то показалось, что это и есть „братья Диамант". На самом же деле „Диамант и братья" в клетчатом жилете стоял среди висячих окороков, сам похожий на окорок, и будто предлагал: „А ну-ка, разгадайте – где окорок, и где я?"

В магазине – удивительная тишина. Все здесь говорило: это вам не бакалейная лавочка – не деготь и не колесная мазь, а китайский чай, какао и желатин! Только пощелкивала счетами сидящая в клетке старая дева с очками на длинном красном носу, да тихонько сопел Диамантов дядя, убогий еврей в дырявом цилиндре, торжественно бродивший среди бочек. Останавливаясь у какой-либо бочки, он вопросительно глядел на нее и, накручивая бороду на палец, казалось, рассуждал: „Мед в этой бочке действительно мед или только выдает себя за мед, а на самом деле медом не является?" И, запустив палец в бочку, осторожно облизывал его и с покорным видом, – мол, мед так мед, – направлялся к другой бочке. И так, полный сомнений, он переходил от меда к варенью, от варенья к повидлу и если слишком сомневался и пробовал несколько раз кряду из одной и той же бочки, старая дева в клетке, которая, несмотря на то что щелкала на счетах, все время поверх очков следила за ним, до того расстраивалась, что, стукнув счетами, начинала счет сначала. И тогда дядя отходил к следующей бочке с жалкой улыбкой: „Понимаете! Не могу определить!…"

Когда тетка сказала, зачем мы пришли, с лиц приказчиков будто тряпкой стерли умильную улыбку, и они стояли серьезные в своих белых колпаках. Только один дядя, в это время вертевший перед своим носом палец, обмазанный патокой, доброжелательно улыбнулся, да и то неизвестно чему: патоке или мне.

– А если в магазине что-нибудь пропадет? – спросил „Диамант и братья" и важно надулся.

– Да, если что-нибудь пропадет, – вдруг с жаром крикнула из своей клетки старая дева.