И, стукнув дверью, вышел.
Ксендз Шчепан подбоченился, поглядел за ним, подумал немного, но после недобольшого отрезка времени, когда в капитулярий вошёл слуга, чтобы в нём погасить лампы, и он вышел на улицу.
Десяток, может, деревянных домов с садами отделяли капитульное здание от двора, в который он направился. Можно было издалека понять, что там проживал кто-то из богатых. Во дворе горела бочка со смолой, какую обычно ставили там, где вечерней порой были приглашны гости, а коням и людям во дворе нужно было освещение. Около неё собралась служебная челядь, кони и возы. Бочка пива, к которой шли черпать, служила для развлечения, и весело выкрикивали слуги, обильно из неё черпающие.
Все окна дома сверкали, освещённые, а с каждым открытием двери были слышны разговор и смех, раздающиеся изнутри.
С кухни и двора неустанно шли люди с мисками в усадьбу, рьяно суетилась служба. Сени были полны собак, которых люди, охраняющие дверь, с трудом могли отогнать, потому что по привычке пробивались к панским комнатам и скулили.
Когда ксендз Шчепан туда вошёл, нашёл большую комнату уже полной гостей. Это были главным образом духовные лица, но не слишком строго соблюдающие предписаний, которые характеризовали причёску и внешность людей этого сословия.
Едва их от светских и рыцарских панов можно было отличить тем, что их головы были немного посередине выбриты, оружия они не носили, а их одеяния были более тёмного цвета.
Но пояса, обрамления, воротники их одежды почти выдавали у всех желание эмансипации из суровых синодальных уставов.
Все эти господа были энергичными, с округлыми лицами, плечистые, румяные и покорные, а о святости по ним вовсе догадаться было нельзя.
Посередине между ними, на полголовы над ними всеми возвышаясь, стоял мужчина, сложенный как зубр, в самом рассвете сил, с лицом достаточно привлекательным, в одежде наполовину светской, удобно растёгнутой, обеими жилистыми руками держась за бока.
Фигуру имел панскую, гордую, беспрекословную. Этот облик был достоин того, чтобы к нему присмотреться внимательней, так как одного взгляда не хватило бы для его изучения. Имел он и дар нравиться, и в то же время что-то отталкивающее.
Глаза попеременно были то манящие, то грозные. Лицо, которое ещё сохраняло некоторую почти юношескую свежесть, дивно подвижное, судорожно покрывалось морщинами и дёргалось, совсем не стараясь скрыть внутренних чувств, которых было верным образом. Человек был такой, что лгать не умел и не хотел, будучи слишком для этого гордым.
Среди своего окружения, когда вёл по нему взглядом, видно было, что тут никого равным себе не признавал, что чувствовал себя выше тех людей и был уверенным, что сделает с ними, что захочет.
Был это тот самый Павлик, что сражался под Лигницей в отрочестве, что потом безумствовал долгие годы, что молодость прогулял, проохотился и пропировал, и которому в конце концов пришла мысль, когда ему всё начало досаждать, стать – ксендзем костёла!
Была в том панская фантазия, но и гордость человека, который хочет править, для чего чувствовал себя созданным.
Могущественный пан, однако он не мог добиться положения, какого желал.
Наилегчайшей к этому дорогой казалось выбрать духовный сан, а в нём энергией добиваться того, что на иной дороге добиться было невозможно.
Епископы стояли тогда наравне, ежели не выше, независимей светских князей. Рим был далеко, а власть сильна.
Однажды решив это, Павел с той силой воли, какую имел, когда чего-нибудь желал, вытащил из укрытия своего постаревшего бывшего учителя, сегодня ксендза Зулу, ставшего где-то около Бохни викарием, взялся с ним заново за учёбу и подхватил, что было обязательно нужно для духовного сана.
Наделённый чрезвычайной памятью, большими способностями, он легко вспомнил то, зачатки чего получил некогда от клехи. Жадно глотая остальное, он, если не вполне усвоил, то только понял, что обойтись без неё ловко сможет.