Чего же ты хочешь?

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вам разве это можно, советским литераторам? — Порция Браун засмеялась. — Вас не исключат из Союза писателей?

На стоянке такси он усадил ее в машину; сел рядом, и она ощутила его руку на своем колене. Она не шевельнулась.

Возле «Метрополя», когда Мамонов расплатился с шофером, она сказала:

— Раз уж вы такой бесстрашный, поднимемся ко мне, попросим кофе или вина.

Она видела, как разрывается надвое этот не слишком-то много поживший человек, который только делает вид, что он чертовски опытен. На самом же деле он сущий советский младенец, играющий роль фрондера. Нет, он не был излишне смелым. Одно дело — схватить ее на руки и целовать в темноте безлюдной улицы, другое — стоять с нею перед ярко освещенным подъездом гостиницы среди толпы народа. Ему очень хотелось подняться к ней в комнату, но он боялся сделать это. Она смотрела на него с улыбкой, догадываясь о том, какая в его сердце и в сознании происходит борьба. Он стоял, не выпуская ее руку из своей, не отрывая взгляда от ее голубых, усмехающихся глаз.

— Хорошо, — сказал он, все же решившись. — На одну минутку.

— Да, конечно, — согласилась она. — На одну-единственную.

В своей комнате, защелкнув дверь на замок, она положила руки ему на плечи.

— Вот мы и одни, мой милый. Ты этого хотел, будущий великий писатель.

Не было никакого кофе, никакого вина. Русский парень торопливо расстегивал ее пуговицы, стаскивал одежды. Она смеялась:

— О мой милый Руслан! Так спешить нельзя. Спокойней надо, мой дорогой. А то ничего не почувствуешь, ничего не увидишь. Ты знаешь, как к философу Канту… Тебе знакомо это имя? Иммануил Кант? Это не здесь расстегивается. У ваших русских дам это по-другому. Так вот, ученики Канта… Он, учти, был девствен… Его ученики решили, что нельзя, чтобы их учитель чего-либо не знал. Пусть он узнает и это… Тьфу, какой ты сумасшедший!..

Потом, когда он лежал с краю постели и сбоку смотрел на нее, она сказала:

— Вот дурной, не дал досказать. Узнал бы, так, может быть, и не спешил бы так. Они, те ученики Канта, все-таки убедили своего учителя, привели к нему девицу, оставили на ночь. А утром спросили: ну как, что было, что он чувствовал? Он ответил: «Масса смешных суетливых движений — не больше».

— Ты змея, — сказал молодой прозаик и начал одеваться. — Я тебе этого не прощу.

— Простишь! — С подчеркнутой фамильярностью она хлопнула его ладонью по голой спине. — Завтра я тебя буду ждать после восьми. И кофе будет, и вино будет. Все будет. Ты мне нравишься.

26

Клауберг очень скоро понял, что подлинная цель группы, которую он привез в Советский Союз, отнюдь не репродуцирование произведений древнего русского искусства, и что по предначертаниям издательства «New World» подлинный руководитель группы совсем не он, а Порция Браун. Разложение, подпиливание идеологических, моральных устоев советского общества — вот на что в Лондоне среди прочих несравнимо более серьезных акций решили потратить нынешним летом несколько десятков тысяч фунтов стерлингов. Причем Клауберг отчетливо видел, что за фунтами — а может быть, в трогательном единении с ними — стояли доллары. Предприятие было явно американское. Он и Сабуров служили маскировочной сеткой, дабы группу, как говорится, не засекли с воздуха и не разбомбили, а по основной программе действовали Порция Браун и Юджин Росс. Несмотря на свои многочисленные бумаги, голубоглазенькая эта была, конечно, никакая не Браун, и фотограф этот не был никаким Россом. Оба они эмигрантская, антисоветская шваль. Видывал на своем веку целые толпы таких Клауберг. Они способны на все, ни совести у них, ни чести, ни родины. Этих подонков охотно подбирают теперь американцы и англичане. Такие на побегушках у хозяев, они провокаторы, они на всех антисоветских радиостанциях, во всех антисоветских газетах.

Надрываться на работе Порции Браун и Юджина Росса, в которую его, кстати, и не очень посвящали, у Клауберга не было охоты. Он решил делать главным образом дело, которое могло быть полезным Германии, его, клауберговской, Германии, накапливающей силы для того, чтобы в какой-то день вновь заявить миру о себе в полный голос. Конечно, это — проверка сети — противоречит установкам, которые были даны группе в Лондоне. Но Германия превыше всего! И к тому же, кроме этой проверки, не было ничего больше: он не должен был ни давать заданий агентуре, ни инструктировать ее. Просто зайти, посмотреть, побеседовать. Мало ли от кого, от каких зарубежных знакомых мог уважаемый иностранный профессор привезти приветы в Советский Союз.

По Москве он ходил пешком или ездил в метро. В метро спускался преимущественно в часы пик, когда москвичи ехали на работу или с работы. Тогда была такая толкучка на эскалаторах и в поездах, что, если бы за ним и вздумали следить, ничего бы в этом человеческом водовороте из слежки не получилось. Уж он-то, Клауберг, в подобных делах хоть что-нибудь да понимает.

Беседуя с людьми, он убеждался, что москвичи очень любят свой город. Иной раз они ругательски ругают Моссовет за неурядицы и недостатки, но все равно Москву любят, следят за тем, как идут ее новостройки, знают планы порайонных строительств на несколько пятилеток вперед, могут рассказать, как через пять — десять лет будет вот там-то и там-то, какие и где появятся новые магистрали, какие крупные сооружения украсят районы многоэтажных кварталов. Клаубергу все их заботы и восторги были, естественно, чужды. Москва ему решительно не нравилась, и не потому не нравилась, что неудачей под этим русским городом в сорок первом году началась длинная цепь других неудач, закончившихся полным крахом великой гитлеровской империи. Просто ему не по душе были города, напоминавшие проходные дворы. С его точки зрения, Москва была суетливым городом, городом проезжих с вокзала на вокзал, из аэропорта в аэропорт: жители Москвы не знали своих соседей по дому, даже по лестничной площадке. Не только люди, даже дома-то в Москве долго не задерживались на месте — сегодня дом есть, завтра его сломали. Жить в такой сутолоке Клауберг совсем бы не хотел. Но делать дело, о котором его просили, здесь в связи с толкучкой было весьма удобно. Где-нибудь в милом, родном Кобурге и даже в столичном испанском Мадриде, в котором он провел послевоенные годы, зайди во двор и попробуй спросить такого-то, бог ты мой, что начнется! Набегут доброжелатели, начнут интересоваться, кем вы такому-то приходитесь, да откуда вы сами и так далее и тому подобное. Здесь же буркнут в ответ: «Не знаю» — и понеслись галопом дальше. И никто тобой не заинтересуется, никто не обратит на тебя никакого внимания.