Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

В конце осени 1904 года легкая болезнь на две недели задержала меня в городе в нескольких сотнях километров от дома. Сама болезнь ничего из себя не представляла и, насколько мне известно, не имела никакого влияния на последующие результаты – кроме того, что я получил вынужденный отпуск и прочитал несколько величайших книг мира. Одной из них были «Отверженные». Эта книга произвела на меня глубокое впечатление, и я думаю, что благодаря ей у меня зародились мысли, позже ставшие целью столь всепоглощающей и ошеломительной, что мое слишком активное воображение пришлось приструнять здравым смыслом окружающих. Мольба Гюго о страдающем Человечестве, об отверженных мира сего глубоко отозвалась во мне. Она воскресила мое скрытое желание помогать больным. Более того, она вызвала всепоглощающее желание изобразить самого Гюго – написать книгу, которая вызовет сочувствие и интерес к тому классу несчастных людей, за которых я хотел и находил должным говорить. Я задаюсь вопросом, читал ли кто-то «Отверженных» с более сильным чувством, чем я. Днем я не закрывал книгу до тех пор, пока не начинала болеть голова, а ночью она мне снилась.

Решить написать книгу – одно; написать ее – к счастью для общества – совсем другое. Я с легкостью писал буквы, но вскоре понял, что ничего не знаю о ночных бдениях или даже о методах написания книги. Даже тогда я не пытался предугадать, когда же начну изливать свою историю на бумаге. Но месяцем позже член фирмы, в которой я работал, сделал замечание, которое вдруг послужило стимулом. Однажды, обсуждая со мной деловую ситуацию, он сообщил, что моя работа убедила его в том, что он не совершил ошибки, снова меня наняв. Разумеется, я был доволен. Я оправдал его ожидания раньше, чем надеялся. Я оценил и запомнил его комплимент, но в то время больше не обращал на него внимания. И только две недели спустя сила его замечания повлияла на мои планы. За это время она, видимо, проникла в какую-то подсознательную часть моего разума – часть, которая ранее имела надо мной такую власть, что повелевала всем моим существом. Но в этом случае она не повлияла на меня плохо. В одну неделю я был полон интереса к своей работе, а на другой не только не интересовался делами, но даже начал испытывать к ним неприязнь. Я был приземленным человеком бизнеса, а стал тем, чьим всепоглощающим стремлением было улучшить условия жизни психически нездоровых людей. Высокоморально рассуждая о гуманизме, я представлял свою жизнь искаженной и не приносящей удовлетворения в том случае, если я буду посвящать время высасывающей силы рутине коммерции.

Поэтому я сфокусировался на своем гуманитарном проекте – это стало неизбежным. В последнюю неделю декабря я начал подготавливать почву: посетил два заведения, в которых однажды был пациентом. Я приехал туда, чтобы обсудить определенные фазы реформы с администрацией. Меня приняли вежливо и выслушали с определенной долей почтительности, и это было очень приятно. Хотя я понимал, что довольно сильно увлечен предметом реформ, у меня не было такого же ясного взгляда на свою ситуацию, как у докторов. И я полагаю, что только эксперты в деле различения симптомов легкого умственного нездоровья могли заметить во мне нечто ненормальное. Я говорил о бизнесе так убедительно, как и обычно; даже на пике этой волны энтузиазма я имел дело с определенным банкиром, который в итоге заключил с нами большой контракт.

Посовещавшись с докторами – или же, скорее, продемонстрировав им себя, – я вернулся в Нью-Хейвен и обсудил свой проект с президентом Йельского университета. Он слушал терпеливо – больше ему ничего не оставалось делать – и очень удружил мне тем, что озвучил свое мнение в то время, когда я мог сделать неверный ход. Я сказал ему, что собираюсь немедленно посетить Вашингтон, чтобы заручиться помощью президента Рузвельта, а еще господина Хея – государственного секретаря. Мистер Хэдли тактично посоветовал мне не обращаться за помощью к этим людям до тех пор, пока я не проясню свои идеи. Мне хватило ума принять на веру его мудрое предложение.

На следующий день я поехал в Нью-Йорк, а 1 января 1905 года начал писать. За два дня я написал около пятнадцати тысяч слов – по большей части на тему реформ и того, как их произвести. Один из документов, сочиненных в то время, содержал помпезные и высокопарные слова, которые были предзнаменованием грядущего, хотя в тот момент я этого не знал. О своем проекте я писал так: «Орудие ли я Господне или игрушка в руках дьявола? Рассудит лишь время. Но в его ответе можно будет не сомневаться, если мне удастся хотя бы одна десятая хороших вещей, которых я хочу достичь… Все, что осуществимо в этот филантропический век, легко поставить на поток… Слушателю кажется, что я собираюсь сделать сто лет работы за день. Тут он ошибается, потому что я не так уж люблю работать. Я хотел бы заинтересовать в достижении моей цели стольких людей, что сотня лет работы могла бы быть сделана за долю этого времени. Искреннее сотрудничество приносит быстрые результаты, и как только вы запустите волну энтузиазма в море гуманности, а в основе этой волны будет гуманитарный проект огромного размаха, он распространится неумолимо, как всевозрастающий импульс, к концам Земли, что в достаточной степени далеко. Согласно доктору, многие мои идеи, касающиеся решения этой проблемы, на много лет опередили свое время. Я не спорю, но нет причины, по которой мы не можем поставить эти „много лет“ на борт экспресса в сторону прогресса и дать цивилизации толчок, чтобы она могла выйти на новый уровень – достичь плато, на котором производительность и идеал синонимичны».

Говоря об улучшении условий, я писал: «Подобное улучшение не может случиться без центральной организации, с помощью которой лучшие идеи в мире могут быть выявлены и переданы тем, кто находится во главе этой армии больных людей. Методы, которые будут использоваться для достижения результата, должны быть поставлены на тот же уровень, что и сама идея. Нельзя прибегать к помощи желтой прессы и сенсационных заголовков. Пусть все будет проработано втайне, конфиденциально, небольшой группой людей, которые знают, что делают. Потом, когда будет сформулирован наилучший план для достижения желаемого результата и найдутся инвесторы, чтобы поддержать движение до тех пор, пока оно не сможет обеспечивать себя самостоятельно, надо будет в достойной и эффективной манере объявить миру о существовании организации и целях сообщества, которое будет названо (это будет решено позже)… Чтобы начать движение, не понадобится много денег. Оно начнется скромно, и по мере того, как финансовые ресурсы общества вырастут, поле его действия расширится. […] Насилие и его искоренение лишь деталь в общей схеме. […] Слишком рано пытаться заинтересовать кого-то в предотвращении психических сломов, поскольку сейчас есть другие важные вещи, которыми нужно заняться в первую очередь… Но со временем мы доберемся и до этого».

«„Хижина дядюшки Тома“, – продолжал я, – играла решающую роль в вопросе рабства афроамериканцев. Почему же нельзя написать книгу, которая освободит беспомощных рабов всех сословий и оттенков кожи, заключенных на сегодняшний день в психиатрических больницах и санаториях? Нужно освободить их от неоправданного насилия, которому они подвергаются. Такая книга, как я думаю, может быть создана, и я надеюсь дожить до того времени, когда буду достаточно мудр, чтобы ее написать. Подобная книга поможет изменить отношение общества к тем, кому на сегодняшний день не повезло носить клеймо умственного нездоровья. Конечно, безумец – это безумец, и, пока он безумен, его необходимо положить в специальное заведение для лечения, но, когда он выйдет оттуда, он должен быть свободен ото всех предрассудков, подобно человеку, излечившемуся от заразной болезни и вернувшемуся в общество». В заключение я написал: «С научной точки зрения существует огромное пространство для исследования… Разве нельзя найти причины и покончить с ними – и таким образом спасти жизни многих и сэкономить миллионы долларов? Возможно, в один прекрасный день будет найдено средство, которое помешает человеку полностью и необратимо сойти с ума…»

Именно в эти довольно грубые, невычитанные цитаты я пророчески, пускай и экстравагантно, облек компас, который позднее направлял корабль моих надежд (не один из моих фантомных кораблей!) в безопасный канал, а затем – и в безопасную бухту.

Отвлекаясь во время этих полных творчества дней в Йельском клубе, я писал личные письма близким друзьям. Одно из них привело к неожиданным результатам. В нем были некоторые компрометирующие фразы, которые мой друг опознал. В письме я говорил, что хочу поговорить с одним богатым и влиятельным человеком, который жил в Нью-Йорке, о том, чтобы договориться о действиях, которые приведут к реформам. Этого было достаточно. Друг показал письмо моему брату, который выступал в роли моего опекуна. Он сразу понял, что мой разум находится в возбужденном состоянии. Но он не мог с точностью оценить степень моего возбуждения; дело в том, что, когда я разговаривал с ним за неделю до этого, я не обсуждал свои обширные планы. Тогда меня интересовал только бизнес и продвижение на его стезе.

Я поговорил с президентом Хэдли в пятницу. В субботу я поехал в Нью-Йорк. Воскресенье и понедельник я провел в Йельском клубе, составляя письма. Во вторник это самое письмо уже лежало перед разумным взглядом моего брата. В тот день он немедленно связался со мной по телефону. Мы кратко обсудили ситуацию. Он не сказал мне, что думает, будто я в эйфории. Он просто призвал меня не пытаться заинтересовывать людей в моем проекте, прежде чем я не вернусь в Нью-Хейвен и не поговорю с ним. На тот момент я зашел так далеко, что пригласил свое начальство поужинать со мной вечером в Йельском клубе: я собирался рассказать им о моих планах. Я полагал, что будет справедливым проинформировать их о том, что я собирался сделать, чтобы они могли распрощаться со мной в случае, если почувствуют, что такие планы каким бы то ни было образом мешают моей работе. Об этом ужине я и сообщил брату. Но он так настойчиво убеждал меня отложить эту встречу, пока мы не переговорили, что, несмотря на то что отменять ужин было уже поздно, я согласился по возможности избегать упоминаний о своем проекте. Я также согласился вернуться домой на следующий день.

В тот вечер гости почтили меня своим присутствием, как мы и договаривались. Пару часов мы обсуждали ситуацию, царившую в сфере бизнеса, и дела в целом. Потом один из них прямо сказал о моем обещании рассказать кое-что по определенной теме, природы которой он на тот момент не знал. Я немедленно решил, что лучше всего будет «взять быка за рога», сообщить о своих планах и при необходимости разорвать связь с фирмой, если руководство принудит меня выбирать (именно в таких терминах я и думал об этом) между ними и Человечеством. Я изложил свой план; и хотя во время своей речи я, наверное, выказал много эмоций, мне не кажется, что я хоть раз переступил границы того, что казалось здоровым энтузиазмом. Начальство согласилось с тем, что мои цели достойны, что я безо всяких сомнений смогу сделать многое для тех, кого оставил позади в страдании. Единственное, они предупредили меня, что я слишком спешу, и выразили мнение, что я провел в бизнес-среде не так много времени, чтобы суметь убедить богатых и влиятельных людей взяться за мой проект. Один из моих гостей очень уместно заметил, что у меня нет средств, чтобы быть филантропом, и на это возражение я сказал, что собираюсь лишь поставлять идеи тем, кто может их осуществить. Разговор закончился ко всеобщему удовольствию. Начальники сказали, что у них нет личных возражений против того, что я буду заниматься своим проектом и при этом работать у них. Они просто попросили меня «двигаться потихоньку»: «Подожди, пока тебе не исполнится сорок», – сказал один из них. Тогда я подумал, что, возможно, так и сделаю. И, возможно, все получилось бы именно так, если бы события двух последующих дней не направили меня в сторону более раннего исполнения дорогих моему сердцу планов.

На следующий день, 4 января, я сдержал слово и поехал домой. Тем вечером я долго разговаривал с братом. Я не подозревал, что я, человек, способный вести дела с банкирами и несколько часов подряд общаться с начальством, не вызывая сомнений по поводу своего умственного состояния, подпаду под подозрение собственных родственников. Никто и не был взволнован – за исключением брата, прочитавшего мое чересчур замечательное письмо. После вечернего разговора он ушел домой, походя заметив, что увидится со мной утром. Это обрадовало меня, потому что я был разговорчив и мне хотелось поговорить с интересным собеседником.

Когда мой брат вернулся на следующее утро, я с готовностью принял его предложение пойти в его офис, где мы могли бы поговорить без страха быть прерванными. Прибыв туда, я спокойно уселся и приготовился доказывать необходимость моего проекта. Едва я успел «открыть огонь», как в комнату вошел незнакомец – молодой человек большого роста, с которым брат меня познакомил. Инстинктивно я понимал, что эта третья сторона появилась не случайно. В глаза мне сразу бросились темно-синие брюки – помимо них, незнакомец был одет совершенно обычно. Этого было достаточно. Ситуация прояснилась настолько, что последовавшие объяснения были излишними. Словом, я был под арестом или в опасности немедленного ареста. Было бы неправдой сказать, что я совершенно не был взволнован, поскольку я и не догадывался, зачем брат привел меня к себе в офис. Но могу утверждать, что из нас троих я вел себя спокойнее всех. Я знал, что делать дальше, а вот мой брат и представитель закона могли только гадать. Дело было вот в чем: я ничего не сделал. Я остался спокойно сидеть в ожидании вердикта, который, как я хорошо понимал, мой брат с присущей ему решимостью уже приготовил. С заметным усилием (как он сказал мне позже, ситуация была одной из самых трудных в его жизни) он сообщил мне, что накануне поговорил с докторами, которым я так удачно показался неделей ранее. Все согласились, что я был в состоянии эйфории, которая могла как усилиться, так и сойти на нет. Они заключили, что меня нужно убедить добровольно лечь в больницу и пройти лечение, а при необходимости – положить туда силой. Этому совету мой брат и последовал. Хорошо, что дело обернулось именно так. Хотя я знал, что нахожусь в ненормальном состоянии ума, у меня не было четкого понимания того, что мне нужны лечение и ограничение свободы, поскольку та может и дальше распалить уже и без того возбужденное воображение.

Несколько простых заявлений брата убедили меня в том, что это все делается для моего блага и спокойствия родственников. Ради этого я должен лечь в больницу. Я согласился. Возможно, меня убедило присутствие сотни килограммов мышц, представляющих закон. На самом деле, я согласился с большей готовностью потому, что был восхищен той скрупулезной, разумной, справедливой, почти творческой манерой, с которой брат загнал меня в угол. Я склонен верить, что если бы заподозрил, что меня снова положат в больницу, то сбежал бы в соседний штат предыдущей ночью. К счастью, все было сделано в нужное время и нужным образом. Хоть я и пал жертвой хитрости, меня никто не обманывал. Мне честно сказали: несколько докторов подтвердили, что я нахожусь в состоянии эйфории и для собственного же блага должен подвергнуться лечению. Мне разрешили выбирать между заключением суда, по которому я должен буду лечь в больницу штата, и «добровольным лечением», которое я смогу пройти в большой частной клинике, в которой в свое время перешел от депрессии к эйфории и позднее страдал от насилия. Я, естественно, выбрал меньшее из двух зол и согласился немедля лечь в частную больницу. Не то чтобы я боялся снова лечь в больницу штата – просто стремился избежать огласки, которая обязательно последовала бы, потому что в то время статуты Коннектикута не позволяли добровольно лечиться в больницах штата. Кроме того, я знал, что в частном заведении могу наслаждаться некоторыми привилегиями. Утвердившись в обществе и мире бизнеса, я не желал снова терять свое положение; и, поскольку доктора считали, что этот период эйфории будет краток, было бы настоящим безумием давать огласку тому факту, что мое умственное здоровье снова под сомнением.

Однако перед тем, как лечь в больницу, я поставил несколько условий. Во-первых, я сказал, что мужчина в синих брюках будет идти на таком расстоянии позади нас, что ни один друг или знакомый, увидевший нас с братом, не догадается, что я под стражей. Во-вторых, я велел, чтобы доктора в заведении выполняли все мои просьбы, неважно, насколько тривиальными они им покажутся, но, разумеется, чтобы я не мог повредить себе. Я должен был иметь возможность читать и писать столько, сколько захочется. И иметь доступ к книгам и принадлежностям для рисования и письма. Все это было согласовано. В свою очередь, я согласился на то, чтобы, когда я буду покидать территорию больницы, за мной следил санитар. Я знал, что это успокоит моих родственников, которые не могли отделаться от страха, что я, почти нормальный человек, могу вздумать сбежать из штата и противостоять попыткам контролировать мое поведение. Я же думал, что могу легко сбежать от сопровождающего, если мне захочется, и это успокаивало уже меня, потому что, считал я, способность перехитрить охранника оправдает сам поступок.

Затем я отправился в больницу – с готовностью, удивившей меня самого. Жизнелюбие позволило мне сделать очевидно неприятную ситуацию радостной. Я убедил себя, что в течение ближайших недель в стенах «дома отдыха» смогу получить больше удовлетворения от жизни, чем во внешнем мире. Мной владело одно желание: писать, писать, писать. У меня даже пальцы чесались! Это желание было столь же непреодолимо, сколь желание выпить – для пьяницы. Сам процесс письма вызывал опьяняющее удовольствие, состоящее из разных эмоций, которые не поддавались анализу.

То, насколько спокойно, почти по собственному желанию, я снова ступил на это минное поле, может удивить читателя, уже знакомого с мучениями, которые я претерпевал. Но я ничего не боялся, потому что знал все. Я видел самые худшие проявления и теперь знал, как избежать ловушек, в которые я попадал или сам заходил в свое первое пребывание в той больнице. Я был уверен, что ко мне не будут относиться плохо или несправедливо: доктора должны будут сдержать свое слово и быть ко мне беспристрастны. Так они и сделали, и быстрое выздоровление и последующая выписка отчасти произошли по этой причине. Помощники докторов, которые имели со мной дело в мое первое пребывание там, отсутствовали. Они уволились за несколько месяцев до – вскоре после смерти управляющего. Поэтому я начал с чистого листа, свободный от предрассудков, которые так часто затрудняют суждение врача, видевшего пациента в самом худшем его состоянии.

XXX

Мой темперамент, подстраивавшийся под окружающие события подобно хамелеону, часто помогал мне приспособиться к новым условиям, но никогда он не был более полезен, чем во время событий, о которых я пишу. На Новый год я был свободным человеком, наслаждался событиями приятной клубной жизни, и вот четыре дня спустя я снова оказался под замком в психиатрической лечебнице. Ни разу я не радовался жизни больше, чем в те четыре первых дня Нового года. Я пережил столь грубую перемену, и этого хватило бы, чтобы вызвать недовольство, если не чувство отчаяния; и однако, не считая изначального моментального шока, я совершенно не расстроился. Я могу искренне сказать, что, пересекая порог этого «дома отдыха», я был столь же доволен собой, как когда пересекал порог учрежденного мною клуба.

У меня есть полный перечень того, о чем я думал и что делал в течение следующих интересных недель. В момент, когда я принял неизбежное, я решил провести это время с пользой. По опыту зная, что должен наблюдать за собственным случаем, если хочу иметь о нем полную информацию, я запасся записными книжками. В них я указывал почти каждую свою мысль и действие. Здравая часть меня – которая, к счастью, преобладала – подвергла временно вышедшую из-под контроля почти научному исследованию и наблюдению. С утра до ночи я шел по следам своего беспокойного тела и еще более возбужденного воображения. Я наблюдал за физическими и умственными симптомами, которые, как я знал, указывали на эйфорию. Восхитительная беззаботность, преувеличенное чувство благополучия, пульс, вес, аппетит – за всем этим я наблюдал, все записывал с прилежанием, которое заставило бы смутиться большинство докторов с безумными пациентами в специальных заведениях.

Но эта запись симптомов, пускай и очень тщательная, была ничем по сравнению с моим отчаянным анализом собственных эмоций. Меня ничто не сдерживало, и это было характерно для моего настроения: я описывал радость жизни, которая, по большей части, тогда состояла в радости писать. И даже сейчас, перечитывая свои записи, я чувствую, что не могу преувеличить удовольствие, которое испытывал, отдаваясь тому контролирующему импульсу. Мои сочинения казались мне превосходными и не заслуживающими критики. И, поскольку в состоянии восторга все кажется таким, какое оно есть, я испытывал тончайшее наслаждение, которое, как мне думается, вскружило бы голову даже мастеру. Во время этого месяца эйфории я написал столько слов, что хватило бы на книгу, подобную этой. Я обнаружил, что каждой заправки перьевой ручки хватало приблизительно на две тысячи восемьсот слов, и стал считать, сколько раз заправлял ее. Эти подсчеты я довел до абсурда. Если я писал пятьдесят девять минут, а потом читал семнадцать, я записывал эти факты. Таким образом, в моем дневнике и вне его я писал и писал, пока кончики моего большого и указательного пальцев не онемели. Онемение усиливалось, и все больше уставала рука, так что постепенно мой творческий всплеск сошел на нет, и его заменило совершенно нормальное отсутствие действия.