Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Санитар обратился ко мне:

– Ты это видел?

– Да, – ответил я. – И я этого не забуду.

– Да, доложи доктору обязательно, – буркнул он, явно с презрением и ко мне, и к врачу.

Санитар, так страшно избивший меня, особенно отличался тем, что не обращал внимания на возраст. Не один раз он жестоко нападал на мужчину, которому было за пятьдесят (казалось, что он намного старше). Мужчина был штурманом на корабле у янки и в свои лучшие годы мог бы с легкостью победить обидчика. Сейчас он был беспомощен, поэтому ему приходилось подчиняться. Однако его старый мир оставил его не полностью. Его часто навещала жена: из-за состояния, в котором он находился, ей позволяли сидеть с ним в палате. Однажды она пришла через несколько часов после того, как он был жестоко избит. Разумеется, она спросила санитаров, как он умудрился так пораниться: у него был подбит глаз и синяки по всему лицу. Согласно своему кодексу, они соврали. Добрая жена, возможно, сама из янки, не поверила ни слову. Ее подозрения о том, что на мужа напали, только подтвердились в конце визита. Другого пациента, иностранца, ударили два или три раза, пока грубо волокли по коридору. Я был свидетелем этого – и это же увидела его добрая жена. На следующий день она пришла снова и забрала мужа домой. Спустя несколько, вероятно, бессонных ночей она вернула его в больницу и доверила Богу, чтобы тот защитил его, поскольку в государство веры уже не было.

Еще одной жертвой был мужчина шестидесяти лет. Он был довольно безобиден и, как никто другой в отделении, занимался своим делом. Вскоре после того, как меня перевели из отделения для буйных, на него напали и сломали ему руку. Санитар (тот самый, что бил меня) был немедленно уволен. К несчастью, передышка для больных была краткой: этот самый мужлан, как и другой, которого я упоминал, нашел работу в больнице в тысяче километров отсюда.

Смерть от насилия в отделении для буйных в целом не то чтобы неестественная – для отделения для буйных. Пациент, о котором пойдет речь далее, тоже был стариком. Ему было за шестьдесят. И физически, и умственно от него почти ничего не осталось. По приезде в больницу его определили в камеру в «Стойле» – вероятно, из-за того, что дома он буйствовал. Но его буйство (если подобное вообще существовало) исчерпало себя и выражалось только в том, что он не мог подчиняться. Его преступление заключалось в том, что он был слишком слаб, чтобы удовлетворить свои потребности. На следующий день после его прибытия, незадолго до полудня, он лежал абсолютно голый и беспомощный в кровати в своей камере. Это стало известно мне потому, что я немедля пошел расследовать, узнав от соседа по отделению, как ужасно главный санитар избил больного. Мой информатор был человеком, чьему рассказу об этом происшествии я верил так, словно он исходил от хорошего знакомого. Он пришел ко мне, зная, что я взял на себя обязанность докладывать о таких ужасных происшествиях. Однако информатор боялся взять инициативу на себя, поскольку, как и многие пациенты, считал, что он здесь надолго, и не хотел навлечь на себя месть санитаров. Я пообещал, что доложу о случившемся, как только у меня появится возможность.

Весь день жертва санитара лежала в камере в полубессознательном состоянии. Я очень внимательно следил за ним, потому что думал, что утреннее нападение может привести к смерти. Той ночью, после обычного обхода доктора, пациента привели в палату по соседству с моей. Сам метод отпечатался в моей памяти. Два санитара (один из них жестко избил пациента) положили его на простыни и взялись с двух сторон так, что несли его будто в гамаке (внутри которого было тихо) – в ту комнату, которая, как оказалась, стала его последней земной обителью. Санитары совершенно не заботились о пациенте и несли его так, словно в простыни был завернут дохлый пес, которого можно сбросить в реку.

Той ночью пациент умер. Теперь невозможно сказать, убили его или нет. Но я искренне считаю, что да. Возможно, он никогда бы не выздоровел, но совершенно ясно, что он прожил бы еще несколько дней, а возможно, даже месяцев. И если бы к нему отнеслись гуманно, вернее, если бы его лечили, кто знает, может, он смог бы выздороветь и вернуться домой.

Молодой человек, который поддерживал меня во всех выходках в отделении для буйных, тоже стал жертвой насилия. Я уверен, что не преувеличу, если скажу, что его жестоко избили десять раз за два месяца, и я не знаю, сколько раз он подвергался более мелким нападкам. После наказания я спросил у него, почему он продолжает нарушать режим, пусть и не сильно, если знает, что после этого будет избит.

– О, – проговорил он. – Мне просто нужно размяться.

По-моему, человек, который мог так остроумно и тонко высказаться по поводу того, что в действительности было пыткой, заслуживал жить вечно. Но судьба-злодейка распорядилась иначе: он умер молодым. Спустя десять месяцев после того, как он переступил порог больницы штата, его отпустили на свободу, поскольку его состояние улучшилось, пускай он и не излечился до конца. Это была обычная процедура, и в его случае она казалась разумной: складывалось впечатление, что на воле с ним все будет хорошо. В первый же месяц он повесился и не оставил записки. Мне кажется, она была бы лишней. Воспоминания об избиениях, пытках и несправедливости, которые выпали на его долю, могли стать последней каплей, которая перевесила желание жить.

Пациенты с меньшей выносливостью, чем у меня, часто поддавались с кротостью. Больше всего сочувствия у меня вызывали те, кто подчинялся, потому что у них не было родственников и друзей, которые могли бы побороться за их права. Ради них я начал записывать своим контрабандным простым карандашом обращения к главным лицам нашего учреждения, в которых рассказывал о жестокости, которой был свидетелем. Мои отчеты принимали с равнодушием, о них тут же забывали – или игнорировали. Однако эти письма, описывающие происходящее втайне, были вполне ясны и убедительны. Более того, мои показания часто подтверждались синяками на телах пациентов. Обычно я писал отчет о каждом случае и вручал его доктору. Иногда я отдавал их санитарам, велев сначала прочесть, а потом отдать старшему или помощнику врача. Я без купюр описывал жестокость этих санитаров, а они читали мои отчеты с очевидным извращенным удовольствием, смеялись и шутили над моими попытками призвать их к ответу.

XXIII

Я отказывался становиться мучеником. Восстание – вот что было мне по душе. Единственной разницей между мнением доктора обо мне и моим мнением о докторе было то, что он мог не высказывать свои мысли вслух. И еще то, что я высказывал свое мнение словесно, а он – при помощи нехороших поступков.

Я много раз требовал, чтобы мне дали то, на что у меня было право. Когда он делал что-то для меня, я благодарил его. Когда он – как обычно – отказывался, я сразу изливал на него свой гнев словами. В один день я мог быть с ним на короткой ноге, в другой – поносил его за отказ дать мне что-то или, как это часто случалось, за отказ вступиться за права других.

После одной из подобных ссор меня посадили в холодную камеру в «Стойле» на одиннадцать часов. У меня не было ни ботинок, ни одежды – только нижнее белье, и мне приходилось стоять, сидеть или лежать на голом полу, таком же твердом и холодном, как булыжник снаружи. Только на закате мне дали коврик, и тот не особенно мне помог, потому что я уже промерз до мозга костей. В итоге я заработал сильный насморк, что доставляло мне сильный дискомфорт и могло привести к серьезным последствиям, будь я менее здоровым человеком.

Случилось это 13 декабря, в двадцать второй день изгнания в отделение для буйных. Я помню это хорошо, потому что это был семьдесят седьмой день рождения моего отца и я хотел написать ему поздравительное письмо. Я всегда делал так, когда отсутствовал дома. И я хорошо помню, как и при каких условиях я попросил у доктора разрешения. Была ночь. Я лежал на коврике, служившем мне постелью. Мою камеру освещали слабые лучи светильника, который санитар держал, пока они с доктором делали обход. Сначала я попросил вежливо. Доктор попросту отказался. Затем я сформулировал свое желание так, чтобы вызвать сочувствие. Это его не тронуло. Потом я указал на то, что он нарушает закон штата, согласно которому у пациента должен быть доступ к письменным принадлежностям, – это закон, благодаря которому пациент мог как минимум связаться со своим опекуном. Прошло уже три недели с тех пор, как мне в последний раз разрешили написать кому-то письмо. Нарушая собственные правила, я наконец пошел на уступку. Я пообещал, что напишу лишь обычное поздравление и не буду упоминать о той ситуации, в которой нахожусь; но если бы доктор согласился, он бы признал, что ему есть что скрывать, и только поэтому мне отказали вновь.

День за днем со мной обращались так, что на моем месте даже здоровый человек, наверное, дошел бы до насилия. Однако доктор часто заставлял меня играть в джентльмена. Подчинялся ли я? Становился ли вежлив? У меня не было одежды, мне не хватало еды, мне было холодно, я был один, я был пленником. Я говорил врачу, что, если он продолжит относиться ко мне как к злейшему преступнику, я буду вести себя именно так. На меня возложили очередную ношу: доказать, что я здоров. Мне сказали, что, как только я стану вежливым, кротким и послушным, мне дадут одежду и вернут некоторые права. Каждое мгновение я должен был вести себя так, чтобы заслужить награду, а уж потом я мог ее получить. Если бы доктор не ждал от меня всех этих пассивных добродетелей из жития бесхребетных святых, а дал мне мои вещи с тем условием, что, если я оторву хотя бы одну пуговицу, их снова заберут, это, без сомнения, возымело бы результат. Таким образом я бы получил вещи на три недели раньше и не страдал от холода.

Я каждый день кричал о том, что хочу получить простой карандаш. Эта маленькая роскошь представляет настоящее счастье для сотен пациентов – так же, как жевательный табак или пачка сигарет – для тысяч других; но семь недель ни доктора, ни санитары не давали мне его. Надо признать, что я был упорен и хитроумен и, так или иначе, у меня всегда была какая-то замена карандашу, добытая втайне из-за того, что доктор был так равнодушен к моим просьбам. Но неспособность раздобыть карандаш законным способом сильно меня раздражала, и многие ругательства с моей стороны были вызваны отказами доктора.

Помощник врача – не тот, что занимался моим делом, – наконец сдался и дал мне целый, хороший карандаш. Сделав так, он сразу занял высокое место в списке моих благотворителей; это маленькое цилиндрическое орудие в свете моей живейшей благодарности стало для меня осью Земли.