Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Будь я в добром здравии, в то время я бы участвовал в трехлетнем юбилее выпуска из Йеля. И в самом деле: я был членом комитета по организации этого мероприятия! И пускай, покидая Нью-Йорк 15 июня, я чувствовал себя до мозга костей больным, я все же надеялся принять участие в праздновании. Выпускники собирались во вторник 26 июня – через три дня после моего падения. Знакомые с традициями Йеля в курсе, что Гарвардский бейсбольный матч – одно из главных событий поры вручения дипломов. Возглавляемые духовыми оркестрами, все выпуски, чей сбор приходится на один и тот же год, маршируют на Йельское игровое поле, чтобы посмотреть игру и набраться новых сил, задействовав столько жизненной энергии в один безумный день, сколько хватило бы на старый добрый век при экономном использовании. Оркестры, выпускники с криками, тысячи других горлопанов проходят по улице Уэст-Чэпел – это самый короткий маршрут от кампуса до поля. Именно на этой прямой расположена больница Милосердия, и я знал, что в день матча тысячи болельщиков Йеля пройдут мимо места моего заключения.

Я пережил столько дней сильнейших мучений, что сомневаюсь, как расставить их по местам; каждый из них заслуживает своего особенного места, как День всех святых в календаре испанского инквизитора в прошлом. Но если отдавать пальму первенства какому-то из них, это будет, вероятно, 26 июня 1900 года.

Состояние моего разума в тот день можно описать следующим образом: обвинение в попытке совершения суицида было выдвинуто 23 июня. К 26 июня подоспели многие другие, даже более страшные. Общество считало меня самым презренным представителем человеческой расы. Газеты наполнились отчетами о совершенных мной грехах. Тысячи выпускников, собравшиеся в городе, многих из которых я знал лично, страдали от самой мысли, что выпускник Йельского университета так опозорил свою альма-матер. В тот момент, когда они подошли к больнице на пути к полю, я заключил, что они намереваются снять меня с койки, вытащить на лужайку, а там – разорвать на мелкие кусочки. Несколько инцидентов, произошедших в самые несчастливые мои годы, живо или даже целиком запечатлелись в памяти. Страх, конечно, был абсурдным, но Безумие не ведает слова «абсурд». Я думал, что запятнал репутацию своей альма-матер и лишился привилегии быть среди ее сынов, так что неудивительно, что выкрики выпускников, которыми был наполнен тот полдень и к которым лишь несколько дней назад я надеялся присоединиться, внушили мне бесконечный ужас.

IV

Разумеется, я с подозрением относился к себе в целом, и эти подозрения крепли с каждым днем. Месяцем позже я перестал узнавать родственников. Пока я находился в больнице Милосердия, отец и старший брат почти каждый день заходили меня навестить; да, я говорил немного, но все-таки воспринимал их адекватно. Я хорошо помню, как одним утром мы разговаривали с отцом. Я что-то пробормотал, но в произнесенном был смысл. Незадолго до этого все ожидали, что я вот-вот умру. Я тоже по-прежнему считал, что в результате полученных травм скончаюсь, и хотел каким-то образом дать отцу знать, что, несмотря на явно бесславную смерть, ценю все то, что он делал для меня на протяжении всей моей жизни. Я полагаю, что мало кому было столь же сложно выразить свои чувства, как мне в тот раз. Я слабо контролировал свой разум, и способность говорить почти покинула меня. Отец сидел рядом с койкой. Я взглянул на него снизу вверх и сказал:

– Ты был хорошим отцом.

– Я всегда старался быть таким, – ответил он в характерном для него тоне.

После того как мне вправили кости, а все последствия сильнейшего шока, что я испытал, прошли, я начал набираться сил. Где-то на третьей неделе я уже мог садиться, и меня начали вывозить из палаты от случая к случаю. Но каждый день, особенно в ночные часы, бред усиливался и становился более разнообразным. Мир быстро сделался сценой, на которой каждый человек, попавший в поле моего зрения, казалось, играл роль – такую, что не только приведет к моему уничтожению (об этом я мало волновался), но также принесет несчастье всем, с кем я когда-либо общался. В июле прогремело несколько гроз. Гром был для меня «сценическим», молнию и дождь изображали люди – чаще всего обидчики. К больнице прилегала часовня, если так можно назвать комнату, в которой каждое воскресенье проходили службы. Гимны звучали подобно похоронному маршу, а едва слышные молитвы произносились во имя всех грешников мира – за исключением одного.

За ходом лечения наблюдал мой старший брат. Он же отстаивал мои интересы все время, пока я болел. Ближе к концу июля он сказал, что меня заберут домой. Наверное, я посмотрел на него с подозрением, потому что он добавил:

– Ты думаешь, мы не можем забрать тебя домой? Мы имеем право и именно так и поступим.

Я полагал, что нахожусь в руках полиции, и не понимал, как такое возможно. Да и желания возвращаться у меня не было. Моя душа восставала против мысли, что человек, опозоривший свою семью, возвратится домой и что его родственники будут относиться к нему по-прежнему. Когда наступил тот самый день, я особо не спорил с братом и доктором, пока меня поднимали с койки. Но вскоре я подчинился. Меня положили в экипаж и отвезли в дом, который я покинул месяцем раньше.

На протяжении нескольких часов мой разум чувствовал себя спокойнее. Но заново обретенный комфорт закончился с приходом медсестры – одной из тех, что ухаживали за мной в больнице. И пускай я находился дома и был окружен родственниками, я все равно пришел к выводу, что все еще нахожусь под наблюдением полиции. По моей просьбе брат пообещал не нанимать медсестер из числа тех, что ухаживали за мной в больнице. Однако он не нашел других, поэтому просьбу проигнорировал: в то время она казалась ему глупым капризом. И все же он сделал все, что мог. Выбранная им медсестра всего лишь однажды заменяла другую, и то только в течение часа. Но этого оказалось достаточно, чтобы она запечатлелась в моей памяти.

Поняв, что я все еще нахожусь под наблюдением, вскоре я пришел к другому выводу, а именно: этот мужчина – никакой мне не брат. Он сразу стал походить на злого двойника, который на самом деле был полицейским. После этого я напрочь отказался разговаривать с братом, а потом и со всеми другими родственниками, друзьями и знакомыми. Если человек, которого я считал родным, был двойником, это касалось и всех остальных – так я размышлял. Более двух лет я провел без родственников и друзей. Оторванный от жизни, я жил в мире, созданном хаосом, который царил в моей голове.

Пока я был в больнице Милосердия, у меня пострадал и слух. Но вскоре после того, как меня привезли домой, в мою комнату, все чувства исказились. Я все еще слышал «голоса», и они, без сомнения, не были настоящими, потому что Истины больше не существовало. Я очень страдал от шуток своих органов чувств: вкуса, осязания, обоняния и зрения. Еда, к которой я привык, на вкус казалась другой. Из-за этого я верил, что в ней находится яд, но не смертельный (поскольку я знал, что мои враги ненавидят меня так сильно, что не позволят мне спастись обычной смертью). Яд был призван лишь ухудшить мое состояние. Как-то мне подали на завтрак мускусную дыню, щедро посыпанную солью. У меня свело во рту, и я решил, что это квасцовая мука. За ужином я обычно ел персики. Их посыпали сахаром, но мне уже было все равно, как и в случае с солью. Соль, сахар, квасцы – для меня все было одинаковым.

Знакомые материалы ощущались по-другому. В темноте мне казалось, что простыни сделаны из шелка. Поскольку я родился в небогатой семье и не знал бесполезной роскоши, я решил, что шелковые простыни принесли полицейские с целью каким-то образом причинить мне вред. Я не мог понять, как отсутствие удовлетворительных выводов бесконечно раскручивало в моей голове разные ужасные мысли.

Мне казалось, что иногда из тех частей комнаты, где движение воздуха попросту невозможно, дует. Вымышленные сквозняки касались лица, пускай мягко, но от этого мне было только хуже. Складывалось впечатление, что они проходили сквозь трещины в стенах и потолке; с каждой минутой это раздражало меня все сильнее. Я решил, что сквозняки относятся к какой-нибудь старинной пытке – вроде той, когда вода капает на лоб жертвы до тех пор, пока смерть не освободит ее. На протяжении некоторого времени меня беспокоило и обоняние. Горящая человеческая плоть и запахи зараженного тела накатывали на меня снова и снова.

Мое зрение также подверглось странному и таинственному воздействию. Фантасмагорические видения посещали меня среди ночи с такой регулярностью, что я обычно ждал их прихода с определенным, пускай и сдержанным любопытством. Отчасти я знал, что мой разум болен. Однако эти иллюзии я принимал за плод работы полицейских, которые ночами сидели и размышляли над способами окончательно уничтожить меня – и во многом благодаря допросам.

Послания на стенах всегда вызывали ужас даже у здоровых людей. Одним из самых неприятных переживаний для меня стало то, что я начал видеть слова на простынях, и они бросались в глаза не только мне, но и лжеродственникам, зачастую сидевшим или стоявшим подле меня. На каждой свежей простыне, которой меня укрывали, я вскоре начинал видеть слова, предложения и подписи, сделанные моей рукой. И пусть я не мог расшифровать ни единого слова, я расстраивался, потому что твердо верил в то, что находившиеся рядом люди в состоянии прочитать их и понять, что это улики против меня.

Я представлял себе, что эти подобные видению эффекты производит «волшебный фонарь», контролируемый кем-то из тысячи моих врагов. Фонарь был кинематографическим устройством. На потолке и иногда на кровати появлялись движущиеся картинки, зачастую ярко раскрашенные. Расчлененные, окровавленные человеческие тела появлялись там чаще всего. Возможно, все это происходило потому, что я еще мальчишкой часто скармливал своему воображению сенсационные новости из газет. Несмотря на то что сейчас я платил высокую цену за подобное захламление разума, я полагаю, что эти неразумные действия добавили глубины и разнообразия моему психологическому опыту: без них ничего такого бы не случилось. Дело в том, что я с неустанным мастерством умудрялся приписывать себе почти любое крупное преступление, о котором читал раньше.

В то время со мной ночевали не только расчлененные человеческие тела. Я помню одно видение несказанной красоты. На простынях появился рой бабочек и огромных красивых мотыльков. Мне сразу захотелось, чтобы оператор (обычно плохо ко мне относившийся) продолжил показывать эти прелестные создания. Несколько дней спустя меня посетило еще одно приятное видение. Я могу проследить его корни до впечатлений из раннего детства. Необычные картины Кейт Гринуэй: маленькие дети в красивой одежде, играющие в старомодных садах, летали по воздуху прямо за окном дома. Видения всегда сопровождались радостными криками настоящих детишек: они посвящали последний час дня игре, а потом строгие родители отправляли их спать. Нет никаких сомнений в том, что именно их крики взбаламутили мои детские воспоминания и вызвали к жизни эти видения.

В моей комнате, где прописался постоянный ужас и изредка бывал восторг, часто случались таинственные явления. Ночью я полагал, что кто-то прятался под моей кроватью. Ничего особенного – здоровые люди время от времени тоже так считают. Но мой подкроватный сосед был полицейским. И бóльшую часть ночи он проводил, прижимая кусочки льда к моим израненным пяткам, чтобы – по моему мнению – я скорее признался.