Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Кусок льда в графине воды, который обычно стоял на столе, иногда звякал о стекло по мере того, как его центр тяжести смещался в процессе таяния. Прошло много времени, прежде чем я понял, что же производит этот звук; а до тех пор я полагал, что он исходит от механического приспособления, специально задействованного полицейскими. Таким образом самые обыденные события становились для меня чрезвычайно серьезными.

V

Я находился дома где-то месяц, но совершенно не улучшил свое душевное здоровье, хотя и набрался сил; после меня отвезли в частный санаторий. О пункте моего назначения мне рассказали честно. Но теперь привычка не доверять всегда была со мной, и я решил, что меня везут на суд в Нью-Йорке – по одному из многих обвинений, которые мне предъявили.

Кажется, покидая Нью-Хейвен, я чувствовал то же, что испытывают приговоренные, раскаивающиеся и в последний раз бросающие взгляд на этот мир. Жарким утром мы ехали на железнодорожную станцию; ставни на большинстве домов были закрыты. Тогда я не понимал, почему. Я думал, что вижу непрерывную линию заброшенных хозяйств, и представлял себе, что обитатели покинули их из-за неприязни ко мне. Мне казалось, что жителям Нью-Хейвена было очень стыдно из-за такого презренного соседа, как я. Только светало, и улицы были практически пусты. Я истолковал это не в свою пользу. Когда экипаж пересекал основную торговую улицу, я, как я думал, в последний раз посмотрел на эту часть моего родного города.

Из экипажа меня перенесли в поезд и разместили в вагоне для курящих на последнем месте справа. Спинка переднего кресла была развернута, так что я мог положить ноги на одну из досок, что использовали играющие в карты путешественники. Я был насторожен и подозрительно посмотрел на синюю отметину на лицевой стороне железнодорожного билета, который был в руках моего опекуна. Я решил, что это способ идентификации в суде.

Память человека может функционировать даже после мертвой хватки Безумия, и это доказано тем, что моя память удерживает точные воспоминания практически обо всем, что происходило со мной, за исключением тех моментов, когда я был под действием анестетика или же спокойно спал без сознания. Важные события, обыденные разговоры, мои собственные мысли ни о чем теперь воспроизводятся просто и точно; однако до моей болезни, в период перед странным происшествием, о котором я расскажу дальше, у меня была самая обычная память, местами дырявая. В школе и университете я меньше всего успевал в тех занятиях, которые ориентированы на заучивание. Психиатры рассказали мне, что среди больных вроде меня распространена тенденция сохранять четкие воспоминания о том, что происходит во время самого недуга. Простому человеку это может показаться странным, но это не так; в этом нет ничего удивительного. Память безумца способна запоминать события и сохранять воспоминания, даже находясь в удушающей хватке бреда преследования. Вернее, не даже, а тем более. Это соответствует действительному психологическому закону: запоминание события в большой степени зависит от его яркости и частоты повторения. Я боялся об этом говорить, чтобы не уличить других или себя, и это придало моим впечатлениям невероятную живость, а ежедневное повторение одних и тех же мыслей закрепило все происшествия в и без того сверхчувствительной памяти.

Было почти семь утра, и по пути в санаторий поезд миновал заводской городок. Рабочие сидели перед заводом, большинство читали газеты. Я думал, что в этих газетах содержится отчет обо мне и моих преступлениях и что все те, кто расположился у путей, знали, кто я и что я и о том, что я еду в том поезде. Мало кто обратил на меня внимание, однако именно этот факт выглядел как часть особенно хорошо исполненного плана полицейских.

Санаторий, в который я ехал, располагался в сельской местности. Когда мы добрались до нужной станции, меня перенесли в экипаж. В тот момент я увидел университетского знакомого, чей вид, как я полагал, должен был дать мне понять, что Йельский университет, который я опозорил, – одна из причин моих мук.

Вскоре после того, как я попал в свою палату в санатории, ко мне пришел заведующий. Он подвинул стол ближе к кровати и положил на него бумажку, на которой попросил расписаться. Я решил, что это попытка полицейских заполучить образец моего почерка. Теперь я знаю, что подпись на таком листе требуется по закону, и каждый пациент должен расписаться, ложась в подобное заведение (частное по своей сути), за исключением того случая, когда человека направляют туда по решению суда. Сейчас я не помню точных слов этого «добровольного соглашения»; но это было согласие следовать правилам заведения, какими бы они ни были, и подчиниться необходимым ограничительным мерам, которые будут нужны. Если бы на мои плечи не давили все невзгоды мира, я думаю, что мое чувство юмора заставило бы меня расхохотаться. Мне вообще казалось, что подписание подобного документа человеком в моем положении – это фарс. После долгих уговоров я даже взял в руки ручку. Потом опять заколебался. Заведующий, видимо, подумал, что я смогу расписаться, если подложить под бумагу книгу. Возможно, все бы так и произошло, если бы он выбрал какую-нибудь другую книгу. Однако во всей Библиотеке Конгресса не было книги подозрительней той, что он выбрал. Я покинул Нью-Йорк 15 июня, и нынешняя поездка вела в его сторону. Я считал это ничем иным, как первым шагом к моему возвращению, – как того желал полицейский департамент города. «Призванный обратно» [2] – таковым было название книги, смотрящей прямо на меня. Я долгое время отказывался, но потом ослабел и подписал бумажку. Но я не клал ее на книгу! Это, по моему мнению, стало бы эквивалентом согласия на экстрадицию; а у меня не было желания помогать полиции в ее грязной работе. Какой ценой я подписал это согласие? Это было все равно что собственный смертный приговор.

VI

На протяжении всего времени, пока меня мучил так называемый бред преследования, я мог лишь с уважением относиться к собственному разуму, что смог так точно, дьявольски умно и местами артистично сотворить допрос, в котором я так нуждался. И врожденная скромность (немного угасшая с тех самых странных событий) не мешает мне говорить о том, что я и по сей день уважаю свой ум.

Невыносимые страдания терзали меня весь август, проведенный дома. Мучения продолжались, постепенно уменьшаясь в определенной мере, в течение восьми месяцев, которые я провел в санатории. Тем не менее первые четыре месяца я переносил эту внутреннюю боль с трудом. Все мои чувства оставались искаженными. Первым восстановилось зрение – до такой степени, что полицейские больше не показывали мне движущиеся картинки. Но пока этой бесконечной пытке не пришел конец, я узрел кое-что, о чем расскажу. Я мог отследить это видение: начало ему положило происшествие за два года до моего срыва.

Вскоре после того, как я переехал в Нью-Йорк, я посетил один развлекательный центр, известный под названием «Музей Эдема». В его знаменитой комнате ужасов меня сильнее всего поразило отвратительное изображение гориллы, держащей в руках искалеченное тело женщины. Именно это воспоминание и ожило в моей голове. Однако в соответствии с теорией Дарвина горилла из музея превратилась в мужчину, внешне напоминавшего чудовище, всплывшее в моей измученной памяти. Этот мужчина вонзал окровавленный кинжал в грудь женщины. Такая картина совсем меня не пугала. Напротив, она показалась интересной, поскольку я рассматривал ее как уловку полицейских. Я не мог понять смысла, но это меня не беспокоило, потому что я думал, что никакие дополнительные обвинения не смогут ухудшить мое положение.

Еще пару месяцев меня беспокоили голоса в голове. И если в действительности существует ад, основанный на принципах какого-то временного ада, сплетники однажды пожалеют, что совали нос в чужие дела. Это не признание. Я не сплетник, хотя не могу отрицать тот факт, что иногда сплетничал – совсем чуть-чуть. И это было мое наказание: люди в соседней комнате, казалось, повторяли то, что я говорил, когда болтал с друзьями. Я решил, что те, о ком я рассказывал, нашли меня и теперь собирались отомстить.

Обоняние нормализовалось, но вкус восстанавливался медленно. Каждый прием пищи сопровождался предчувствием, что в ней находится яд, так что иногда я часами сидел над едой и в итоге ничего не съедал.

Однако была еще одна причина, по которой я отказывался есть, считая, что полицейские прибегли к более тонким методам расследования. Теперь каждое блюдо или продукт подразумевали определенную идею, и я должен был ее распознать. От правильной интерпретации зависело мое оправдание (или обвинительный приговор), и я подавал определенный знак, соглашаясь или отказываясь есть пищу, стоящую передо мной. Если бы я съел поджаренный кусок хлеба, то признался бы в поджоге. Почему? Просто потому, что почерневший ломоть подразумевал огонь, а хлеб – это основа жизни; так что вывод, что жизнь была уничтожена – погибла в огне, а я был виноват, – напрашивался сам собой. Иногда признанием служило то, что я съедал какое-то блюдо. Иногда – то, что я отказывался есть. Из-за такого логического затруднения мне было вдвойне сложно не запятнать себя и других.

Сейчас можно без труда понять, что я находился между несколькими молотами и наковальнями. Есть или не есть? Этот вопрос занимал меня сильнее, чем датского принца, проблема которого заканчивалась там, где заканчивается строка. Если бы он жил на несколько столетий позже и вне своей книги, его могли бы заставить войти в королевство, где принцы и короли мгновенно теряли свои титулы. Да, он мог потерять свое королевство целиком – или по меньшей мере своих подданных; дело в том, что я позднее понял, что очень редко разум, потеряв свой трон и вновь обретя его, может снова править королевством. С такой же редкостью самокоронованный принц получает благословение недовольных представителей двора.

Несколько недель я ел совсем чуть-чуть. Не то чтобы мне не хотелось есть, просто мой разум (эта собака на сене) мешал утихомирить голод. Санитары пытались меня убедить, но тщетно; попытки силой заставить меня есть полностью проваливались. Однако угроза кормления жидкой пищей через нос иногда имела действие, поскольку разум не покинул меня окончательно, и я все-таки понимал: из двух зол надо выбирать меньшее.

Несмотря на мой страх есть, гастрономическая уловка полицейских иногда срабатывала. Каждое воскресенье с обедом подавали мороженое. В начале трапезы передо мной ставили огромную пирамиду из мороженого в маленькой миске. Я думал, что никогда его не заполучу, сначала нужно было съесть что-то еще. Я сидел над едой, и эта очень вкусная пирамида постепенно таяла, медленно заполняя маленькую миску; и я знал, что скоро мороженое перестанет помещаться на ней. Оно таяло, и я постепенно становился равнодушен к своей дальнейшей судьбе; и неизменно, когда капля готова была сорваться с моего драгоценного вознаграждения, я уже успевал съесть достаточно, чтобы заполучить его. Более того, наслаждаясь соблазнительным десертом, я не думал об обвинениях и приговорах. Эта история не столь обыденна, как кажется. Она доказывает ценность стратегии и ее превосходство над грубой, иногда бесчеловечной силой. И я приведу несколько примеров как доказательство того.

VII

Если у вас не так много денег, выбор санаториев весьма ограничен. И хотя мои родственники думали, что тот, в котором я лежал, был, по крайней мере, хорошо организован, последующие события доказали обратное. Сначала санаторий был скромной постройкой, но постепенно он разросся, как грибы. Около двухсот пятидесяти пациентов обитали в двенадцати маленьких каркасных строениях, напоминающих поселение у мельницы. Владелец этой маленькой долины скорби воздвиг сеть пожароопасных домишек, и беспомощные больные люди оказались вынуждены рисковать своей жизнью. Это удалось ему потому, что санаторий располагался за границей города в штате, где на такие вещи смотрели сквозь пальцы, отчасти из-за прогнивших законов. И благодаря этому владелец мог получать огромную прибыль.

Тот же самый дух экономии и коммерции пронизывал все учреждение. Хуже всего было с санитарами – в их ряды нанимали самых прожженных людей, готовых работать за грошовое вознаграждение: восемнадцать долларов в месяц. Хорошие санитары очень редко соглашались работать в моем санатории – и то только потому, что не могли найти работу где-то еще. К счастью, мне попался именно такой санитар. Этот молодой человек, будучи в милости у владельца, считался одним из лучших санитаров, когда-либо работавших в этом санатории. Однако он не получил никакого денежного вознаграждения, если не считать банкноты в пять долларов, которую мне прислал на Рождество один из родственников. Я отказался ее принимать, потому что мне казалось, что она, как и мои родные, фальшивая. Тогда брат сам отдал ее санитару.

Главным достоинством моего санитара было то, что он заранее защитил меня от всех неприятностей, которые точно случились бы, останься я на милость владельца и его ужасных подчиненных. Сегодня я глубоко ценю его отношение: оно не идет ни в какое сравнение с муками, которые я испытывал в течение трех недель, предшествующих его появлению в санатории. За эти три недели сменилось целых семь санитаров, и их отношение ко мне ухудшало мои страдания. Вероятно, кто-то из них был неплохим человеком за пределами палаты, однако ни один из них не имел образования, чтобы заниматься с пациентом в моем состоянии.