Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Большинство здоровых людей считает, что безумец не может мыслить логически. Но это не так. Исходя из совершенно неразумных предпосылок, я делал самые разумные выводы даже в то время, когда мой рассудок помутился. Если бы я читал январские газеты в день, который считал первым февраля, то, вероятно, не верил бы в специальные издания так долго. Но газеты, которые я читал, были датированы будущим временем, спеша где-то на две недели. Если первого февраля здоровый человек получит газету, датированную четырнадцатым, у него будут разумные причины думать, что что-то не так – с публикацией или с ним самим. Но смещенный календарь, поселившийся у меня в голове, значил то же самое, что значит настоящий календарь для любого бизнесмена. 798 дней депрессии я делал бессчетные неправильные выводы. Как бы там ни было, выводы оставались выводами, и в целом умственный процесс не отличался от того, чтó происходит в упорядоченном мозгу.

Мне становилось все лучше, и, хотя из-за этого страх перед судом увеличивался, я шел на риск. Я стал читать не только газеты, но и те книги, что приносили мне в палату. Однако если бы их не клали в пределах досягаемости, я обошелся бы без них, потому что не попросил бы ни одной, даже из числа тех, что были для меня желанными и доступными.

Сейчас я люблю читать, и эта любовь пришла ко мне во время моего заключения в санатории, когда я был болен. На полке в моей палате лежала книга Джордж Элиот. Несколько дней я бросал на нее страждущие взгляды и наконец набрался смелости читать отрывками. Они оказались столь хороши, что я разошелся и стал читать в открытую. Я прочел несколько эссе Аддисона; если бы мне повезло наткнуться на них ранее, я, вероятно, не стал бы думать, что в каждом абзаце видится рука моих преследователей.

Добрый санитар, с которым я теперь был разлучен, пытался присматривать за мной и в новой палате. Сначала он пришел ко мне лично, но вскоре управляющий запретил это и приказал ему никаким образом со мной не общаться. Именно это разногласие, а также десяток подобных, часто возникающих между таким врачом и таким санитаром, скоро привели к увольнению последнего. Однако «увольнение» вряд ли подходит здесь как термин, потому что санаторий стал отвратителен ему задолго до этого, и он оставался в нем так долго из-за интереса ко мне. Уходя, он сообщил владельцу, что скоро сделает так, что меня заберут оттуда. Так и случилось. Я покинул санаторий в марте 1901 года и три месяца оставался дома у этого доброго человека, живущего с бабушкой и тетей в Уоллингфорде – городке неподалеку от Нью-Хейвена.

Не нужно думать, что я питал к нему любовь. Я продолжал рассматривать его как некоего врага; моя жизнь в его доме была наполнена постоянным раздражением. Я ел три раза в день. Я часами сидел без дела. Я ежедневно ходил на короткие прогулки по городу – конечно, под присмотром. Мне это не нравилось. Я считал, что все прохожие знакомы со списком моих преступлений и ждут моей казни. Я даже задавался вопросом, почему они не клеймят и не забрасывают меня камнями. Однажды я слышал, как маленькая девочка сказала мне: «Предатель!» Это, как я думаю, был мой последний «голос в голове», но он оставил такое сильное впечатление, что я и сейчас могу живо представить себе внешность того ужасного ребенка. Было неудивительно, что кусок старой растрепавшейся веревки, неосторожно брошенной на ограждение кладбища, мимо которого я иногда ходил, таил в себе глубокий смысл – для меня.

В течение этих трех месяцев я снова стал отказываться читать книги, хотя они и были под рукой, но иногда читал газеты. Я по-прежнему не разговаривал, разве только под сильным наплывом чувств. Я только однажды произнес что-то по своей воле, в ужасно холодный и снежный день, когда ветер сдул покрывало с лошади, которая уже долгое время стояла под окнами. Ее владелец зашел в дом, чтобы обсудить какое-то дело с родственниками моего санитара. Внешне он напомнил мне дядю, которому посвящена эта книга. Я решил, что таинственный визитер выдает себя за него, и благодаря каким-то неизъяснимым процессам в голове пришел к тому, что просто обязан поступить в этой ситуации так, как поступил бы дядя. Я полагал, что репутация достойного человека покинула меня навсегда, и я не мог вынести мысли, что я подведу дядю, который всегда славился своей добротой и гуманностью.

Мой санитар и его родственники были очень добры и терпеливы, а меня все еще сложно было контролировать. Они очень старались сделать так, чтобы мне было хорошо; но из-за этого я только сильнее хотел убить себя. Я бежал от смерти; но я предпочел бы умереть от своей руки и взять всю вину на себя, а не быть казненным и запятнать позором семью, друзей и – веско добавлю я – Йельский университет. Я думал, что родители по всей стране не дадут детям поступить в университет, потому что в выпускниках числилось столь отвратительное существо, как я. Однако от этого трагического деяния меня, к счастью, удержало одно заблуждение, позднее в памятный мне день.

X

Я нахожусь в ситуации, схожей с положением человека, чей некролог напечатали преждевременно. Мало у кого была возможность так проверить любовь родственников и друзей, как это выпало мне. То, что мои близкие исполняли свой долг и делали это добровольно, – разумеется, постоянный источник удовлетворения для меня. Я считаю, что именно эта преданность стала одним из факторов, благодаря которым я впоследствии спокойно вернулся к своим социальным и деловым ролям, ощущая непрерывность этих процессов. Я и в самом деле могу рассматривать свое прошлое вполне обыденно, как и те, чьи жизни не включают в себя столько событий.

Я вижу множество пациентов, брошенных родственниками; из-за отсутствия заботы они негодуют и уходят в тяжелые думы. Тем живее моя благодарность, особенно потому, что два года из трех, что я болел, общаться со мной было трудно. Родственники и друзья навещали меня, и эти визиты были сложными для всех. Я не разговаривал ни с кем, даже с матерью и отцом. Они казались такими же, как раньше, но я всегда умудрялся найти отличие во взгляде, или жесте, или интонации голоса, и этого было достаточно, чтобы укрепиться в мысли, что это двойники, вступившие в заговор с целью не просто заманить меня в ловушку, но еще и очернить тех, за кого они себя выдавали. Неудивительно, что я отказывался с ними говорить и никого к себе не подпускал. Если бы я поцеловал женщину – предположительно свою мать, но которую я считал полицейским заговорщиком, – то я бы ее предал. Друзьям и родственникам эти встречи давались куда сложнее, чем мне. Они казались мне настоящим испытанием; в те моменты я страдал меньше, чем мои посетители, но мне так не казалось, поскольку я постоянно жил в ожидании этих нежеланных, но впоследствии полезных встреч.

Давайте представим, что мои родственники и друзья держались бы в стороне в течение этого очевидно безнадежного периода. Что бы я испытывал к ним сейчас? Пускай они ответят на этот вопрос сами. Два года я считал все письма подделкой. Однако настал день, когда я убедил себя в том, что они настоящие и что те, кто их послал, правда любят меня. Возможно, люди, чьи родственники числятся среди двухсот пятидесяти тысяч пациентов в различных учреждениях по стране, смогут когда-нибудь утешиться таким же осознанием. Чтобы не наделать дурного, чтобы остаться человеком, каждый родственник и друг больного должен помнить Золотое правило, которое распространяется на всех страдающих душевными болезнями. Навещайте их, относитесь к ним с пониманием, пишите письма, держите в курсе домашних дел. Не позволяйте преданности исчезнуть, не оставляйте их одних!

В то время врачи пришли к консенсусу, что я никогда не выздоровею, и встал вопрос о том, чтобы положить меня в заведение, где заботятся о неизлечимо больных. Пока все думали над этим, мой санитар уверял меня в том, что этого удастся избежать, если случится какой-то сдвиг в положительную сторону. Поэтому он часто предлагал, чтобы я съездил в Нью-Хейвен и провел день дома. Как я уже писал, в то время я был практически нем, и мой санитар не мог разговорить меня, так что однажды он вытащил для меня более нарядную рубашку, чем обычно, и велел надеть ее в том случае, если я захочу посетить дом. В тот день я одевался очень долго, но все-таки надел именно ее. Таким образом одна часть моего мозга перехитрила другую.

Я просто выбрал одно из двух зол. Бóльшим злом было бы опять попасть в лечебное учреждение. Ничто другое не побудило бы меня поехать в Нью-Хейвен. Я не хотел ехать. Я был совершенно убежден, я знал, что там больше нет моего дома, нет родственников и друзей, готовых приветствовать меня по возвращении. Если они даже были на свободе, как они могли просто подойти ко мне, ведь я был окружен полицейскими? Еще я подозревал, что мой санитар предложил мне это, потому что думал, что я не посмею согласиться. Поймав его на слове, я знал, что у меня по меньшей мере будет возможность проверить его заявления о моем доме. Жизнь стала невыносимой; и обратной стороной согласия на этот экспериментальный визит была готовность, невзирая на последствия, встретиться лицом к лицу с полицейскими, зависшими в логове. С этими и многими другими соображениями я шагал к станции. События в пути не имеют никакой важности. Мы вскоре доехали до Нью-Хейвена; как я и ожидал, нас не встречали ни друзья, ни родственники. Это очевидное равнодушие укрепляло меня в подозрении, что санитар мне соврал; но я малость утешился, раскрыв его обман, потому что думал, что чем большим лжецом он окажется, тем сложнее будет моя ситуация. Мы прошли вперед и стояли в начале перрона почти полчаса. Причиной задержки стала неудачная, но вполне естественная формулировка вопроса.

– Ну что, пойдем домой? – спросил санитар.

Как я мог ответить утвердительно? У меня не было дома. Я уверен, что в итоге сказал бы: «Нет», – если бы он продолжил ставить вопрос именно так. Однако он, сознательно или бессознательно, перефразировал его:

– Пойдем в дом 30 по Трамбулл-стрит?

Этого я и ждал. Конечно, я пойду в дом, обозначенный этим числом. Я приехал в Нью-Хейвен, чтобы увидеть его; и у меня теплилась надежда, что он и его обитатели будут выглядеть убедительно.

Дома совершенно не ждали моего визита. Я не мог поверить, что моим родственникам – если они таковыми являлись – не сказали о моем присутствии в городе. Их слова и действия по моем прибытии подтвердили мои сомнения и растоптали ту слабую надежду, которой я тешился. Хозяева дома были всё теми же преследователями. Вскоре после моего приезда подали обед. Я сел на свое старое место за столом и втайне восхитился мастерству, с которым человек, произнесший молитву, имитировал язык и интонации моего отца. Как же жаль! Я решил, что мою семью поймали и заключили в тюрьму, а дом конфисковало правительство.

XI

Пускай время, проведенное дома, и не доказало, что мне не место в лечебном заведении, одной хорошей цели оно все-таки послужило. До этого родственники задали несколько вопросов относительно меня, но теперь они окончательно согласились, что нет никакой альтернативы. Поэтому мой старший брат решил стать моим опекуном, в то время как другие родственники откладывали этот момент. Их останавливал впитанный с молоком матери ужас – увидеть, как члена семьи клеймят невменяемым, а еще их мучило отношение общества к психическим заболеваниям и заведениям, в которых лечат сумасшедших. Сама мысль отталкивала их, и ошибочное чувство долга вело к невольному протесту против моего заключения в больницу.

В то время я и сам этого боялся, но для меня заключение стало бы наилучшим выходом. Я оторвался от реальности, и жизнь вне настоящего мира страшно меня истощала. А постоянные споры, которые неизбежны в подобной ситуации, только ухудшают состояние больного. Особенно такого, что мучается от мании преследования. Чем разнообразнее жизнь больного, тем сильнее ухудшается его здоровье. Именно рутина жизни в лечебном заведении позволяет успокоить пациента в том случае, если распорядок дня хорошо организован и не сводится на нет глупыми или равнодушными докторами и санитарами.

В новое учреждение меня положили 11 июня 1901 года. Больница была частной, но ее держали не для личной выгоды. Она считалась одной из лучших в стране, отличалась удачным местоположением. Из окна удавалось увидеть немногое, но широкая лужайка, окруженная деревьями, похожими на участки первобытного леса, придавала этому месту какую-то целебную атмосферу. Палата выглядела комфортно, и спустя некоторое время я привык к новому месту жительства.