Тело каждого: книга о свободе

22
18
20
22
24
26
28
30

Статью 28 предложили как поправку к закону о местном самоуправлении меньше чем через два месяца. Она запрещала местным органам власти публиковать или распространять материалы о гомосексуальности и преподавать в школах «приемлемость гомосексуальности как предполагаемых семейных отношений»[263]. В силу закон вступил 24 мая 1988 года и был отменен только в 2003-м. Как и параграф 175 прусского криминального кодекса и Указ президента № 10450 в эйзенхауэровской Америке, статья имела ощутимые материальные последствия (в том числе перекрытие финансирования молодежных групп и телефонов доверия для геев, как никогда востребованных в годы эпидемии СПИДа) и нагнетала атмосферу ненависти.

Если в школах невозможно обсуждать гомосексуальность в положительном ключе, неизбежно начинает происходить противоположное. Гомофобия беспрепятственно пошла на взлет. Дырявый, лесбуха, сдохни от СПИДа – теперь на детской площадке такое мог услышать в своей адрес каждый гомосексуальный или гендерно-неконформный ребенок. В моем теле всё еще хранится пережиток школьных лет: это мышечное напряжение и стиснутость, необходимость скрывать всеми силами мои «семейные обстоятельства», не говоря уж о моем собственном разладе со своим гендером: я не девочка, а что-то среднее, только пока непонятно, как это назвать. Размышляя теперь о злосчастном наследии тех лет, мне кажется понятным, почему во мне так отозвалась райховская теория о броне характера.

Но еще я помню то чувство, когда вокруг меня маршировали тела по Вестминстерскому мосту. Парадокс статьи 28 в том, что, оградив квир-сообщество стеной невидимости, она же разожгла мощнейшую волну квир-активизма. Благодаря этим воспоминаниям мне близок и понятен ключевой аспект философии Райха: политика способна превращать тела в тюрьмы, но тела, в свою очередь, способны менять политический ландшафт. В 1988 году активисткам-лесбиянкам дважды удалось пробить стену невидимости и буквально ворваться в новостные хроники. Второго февраля четыре женщины пробрались в Палату лордов – в день, когда проходило голосование за принятие законопроекта. Через несколько секунд после объявление результатов две из них спустились с балкона для публики на бельевой веревке, которую они купили на местном рынке и пронесли внутрь, спрятав под куртками-спецовками – отличительным элементом облика лесбиянки того времени.

Вечером 23 мая, накануне вступления законопроекта в силу, еще четыре женщины проникли в студию «Би-би-си ньюс» во время трансляции шестичасовых новостей. Одна из них приковала себя наручниками к камере, которая в тот момент зловеще пошатнулась. Пока Сью Лоули продолжала зачитывать текст с телесуфлера, за кадром слышались удары и приглушенные крики: «Нет статье!» В конце концов ей пришлось прерваться и извиниться за шум: «Боюсь, у нас произошло вторжение»[264]. Судя по звукам, второй ведущий новостей, Николас Уитчелл, повалил одну из женщин на пол и попытался оттащить, что оказалось не так-то просто, поскольку она приковала себя наручниками к столу. Мы смотрели повтор этого выпуска весь вечер и не могли поверить своей радости. Заголовок на первой странице «Дейли миррор» на следующий день гласил: «Ведущий Би-би-си сел на лесбиянку»[265].

Бельевая веревка, судя по всему, оставила во мне более глубокий след, чем я осознавала. К восемнадцати годам я оказалась вовлечена в экологический активизм прямого действия. Чаще всего ненасильственное прямое действие означало физическую оккупацию проблемной территории. Мы ложились перед машинами на въезде на выставку вооружений (в первый раз, когда я со спертым от адреналина дыханием легла на землю перед автомобилем, меня подняли двое полицейских и швырнули об ограждение). Мы забирались на крыши нефтяных компаний и разбивали лагеря на пути дорожного строительства. Как наблюдал Растин, действенность такого гражданского неповиновения прямым образом коррелирует с физическим риском для тела. Очевидно, что чем более опасное или непредсказуемое действие предпринимал активист, тем сильнее был эффект – и с точки зрения общественного резонанса, и с точки зрения того, насколько сложно было заставить его перестать.

Дорожные протесты меня настолько поглотили, что я бросила университет. Моим новым домом стал лагерь на деревьях в буковом лесу, который собирались вырубить для постройки объездного шоссе. Чтобы выпить с утра чаю, мне приходилось спускаться тридцать футов по веревке – черно-зеленой, как змея из мультика. «Не дело художника – переживать о жизни, нести на себе ответственность за то, чтобы улучшить мир, – сказала однажды Агнес Мартин. – Это всё очень сильно отвлекает»[266]. Может, и так, но только я действительно чувствовала себя ответственной за происходящее с планетой, и меня пьянила вера в то, что мое тело, если поместить его там, где его не должно быть, способно изменить мир к лучшему – или, по крайней мере, сохранить уже существующий поблекший мир и отвратить нависший апокалипсис изменения климата.

Сейчас меня поражает, как далеко заходили люди во имя защиты Земли во времена, когда интернет еще не был повсеместно доступен и о климатологии мало кто знал и мало кто в нее верил. Дорожные протесты не утихали на протяжении всех 1990-х; активисты разбивали лагеря в лесах, находящихся под угрозой вырубки, по всему Соединенному Королевству. Солсбери-Хилл, Фейрмайл, Твайфорд-Даун, Ньюбери. Движение образовало очень сплоченное, обособленное сообщество и экспериментировало с малоотходным, «диким» образом жизни: люди готовили на кострах, спали под натянутым брезентом. Для разгона девятимильной цепи лагерей вдоль места строительства Ньюберийской объездной дороги потребовалось три месяца, в течение которых протестующие приковывали себя к бочкам с бетоном, установленным на шатких платформах в кронах деревьев. В Фейрмайле в Девоне, еще одном древнем лесном массиве, они выкопали на глубине сорока футов лабиринт из узких туннелей, перегороженных запечатанными дверками, и команде спелеологов с радиолокатором потребовалась неделя, чтобы их оттуда выкурить. Заместитель шерифа жаловался, что туннельщики подпирали своды проходов гнилыми кусками дерева, но смысл как раз был в рискованности. Однажды в лагере в Стрингерс Коммон, на природоохранной территории в окрестностях Гилдфорда, я целый день, словно червь, рыла как раз такой туннель шириной не намного больше моего тела, чувствуя прямо над спиной десять футов песчаной почвы, и это оказался слишком страшный опыт, чтобы решиться на него дважды.

С принятием еще одного грозного закона заниматься подобным активизмом стало сложнее. Как и в случае статьи 28, Закон об уголовном судопроизводстве и общественном порядке 1994 года появился на свет из-за паники в желтой прессе – на этот раз по поводу крупнейшего в истории Англии нелегального рейва. В мае 1992 года в рамках длительной кампании по борьбе с бродяжничеством и кочевым стилем жизни полиция не дала группе путешественников нью-эйдж[267] организовать ежегодный бесплатный фестиваль в Эйвоне. Получив отпор в еще нескольких графствах, караван нечесаных скитальцев и хиппи на раскрашенных каретах скорой помощи и автобусах оказался загнан в Каслмортон Коммон в Вустершире, куда благодаря широкому освещению в прессе очень скоро прибыли несколько десятков диджейских саунд-систем, а следом устремились около тридцати тысяч рейверов в панамах и толстовках. Солнечные выходные Банковских каникул они провели в танцах и дионисийском самозабвении, накачанные экстази и спидами, с видом на величественные холмы Малверн-Хиллс.

Поскольку Каслмортон был общественной землей, полиция не имела ни власти, ни численности для разгона людей. Местные жители, резонно напуганные вторжением и не затихающим девяносто шесть часов подряд техно, шипели в телекамеры, что пора бы подвозить армию. Таблоиды смаковали репортажи о грязи, наркотиках и шуме. Один корреспондент рассказал, что после приема экстази у человека тут же, на месте, случается дефекация. «Племена хиппи осадили деревню», – писала газета «Телеграф», а по словам Джеймса Далримпла из «Таймс», рейверы убили и съели лошадь (в своей статье он отпускает мерзкую фразу про зачинщиков рейва – «черного мужчину-американца и симпатичную метиску», добавляя еще и расовые инсинуации в и без того лихорадочное буйство таблоидных клише, хотя Каслмортон отличался от всех последующих коммерческих фестивалей как раз тем, что у него вообще не было организаторов[268]).

Сейчас я читаю эти газеты со странным чувством. Караваны путешественников нью-эйдж стали привычным зрелищем на дорогах Юго-Западной Англии еще с 1960-х. Я сама жила так по молодости, но сейчас не могу вспомнить последний раз, когда видела на дорогах дребезжащую колымагу путешественников с приваренной дымовой трубой на крыше. Каслмортон стал последним залпом, ликующим финальным аккордом образа жизни, при котором чтились оба смысла слова free: свобода перемещаться и свобода делать что-то без личной выгоды и затрат. Этот неумышленный сплав субкультур быстро решила использовать в своих целях партия тори, терявшая рейтинг, в надежде снова набрать политический вес.

Закон об уголовном судопроизводстве, написанный в 1994 году под влиянием событий в Каслмортоне, дал полиции власть препятствовать несогласованным кемпингам и незаконным акциям и ввел новый вид правонарушения – так называемое посягательство при отягчающих обстоятельствах, которым вскоре начали пользоваться для преследований дорожных протестующих, активистов против охоты и забастовщиков. Параграф, касающийся рейвов, наделал шума попыткой криминализировать саму музыку, которую он определял как «создание шума в виде повторяющейся последовательности битов»[269]. Звучит смешно, но полиция теперь имела право разгонять мероприятия на открытом воздухе, а организаторы вечеринок рисковали получить штраф или тюремный срок. В последующие годы проходило немало коммерческих танцевальных фестивалей, но больше никаких рейвов на старой молочной ферме «Овалтин» или в горах Блэк-Маунтинс под музыку Spiral Tribe, Circus Warp и Circus Normal. Больше никаких временных автономных зон в Кэнэри-Уорф или в клубе «Раундхаус», не затихающих неделю подряд битов из усилителей, воткнутых в старую розетку Британских железных дорог. Никаких больше тел, потеющих в экстазе на заброшенном складе или под звездами, без входных билетов, без ограждений вокруг, как нынче на фестивале Гластонбери.

Не хочу сказать, что я ностальгирую по тем временам. Сама я никогда не была рейвером, но я глубоко погрузилась в протестную культуру, и даже сейчас, когда я уже давно не ношу берцы и радужные свитера (униформу столь же типичную, как серые юбки и бордовые пиджаки для школьников), меня всё еще манят изобильные соблазны того времени. Запах древесного дыма мгновенно воскрешает воспоминания: как волшебно жилось под натянутым брезентом или в кронах деревьев, как мы возвращались в лагерь с радостными выкриками, какими заклинаниями мы пытались наслать порчу на капитализм, как всё пронизывал дух мистики. Я понимаю, что это только часть истории, а наши протесты со свистелками и костюмами коров всегда граничили с пародией в духе Али Джи. Не забыла я и то, что наш рацион в основном составляли гирос и дешевое крепкое пиво. Нет, я скучаю именно по надежде. Сейчас я понимаю: дорожные протесты существовали в то время, когда всё еще казалось возможным предотвратить изменение климата, и боль от того факта, что мы добровольно отказались от светлого будущего, с годами только обостряется.

После принятия закона об уголовном судопроизводстве стало больше насилия. Почти на каждом протестном марше и уличной вечеринке ты видел, как в переулке паркуются автобусы спецназа. Из них выходила черная фаланга полицейских в масках и со щитами, которые, выстроившись плечом к плечу, медленно двигались вперед. Парни в черном из группы анархистов «Классовая война» натягивали на лица банданы, выбегали в первые ряды и начинали швырять кирпичи. Моего друга Саймона в Ньюбери скрутили сотрудники охраны и сломали ему ногу огнетушителем. Людям везде мерещились полицейские стукачи, и, как выяснилось много позже, они действительно были повсюду, выдавая себя за других: ходили на свидания с твоими друзьями, вносили предложения на собраниях, швырялись бутылками, даже помогали писать критическую листовку Стил и Морриса против «Макдональдса», с которой началось самое громкое судебное дело Британии в 1990-х.

Недавно я наткнулась на статью про то, как местные жители жаловались на грязь от активистов в Стригерс Коммон и на то, что те распугивают птиц и мелких животных, о защите которых якобы так пекутся. Через два десятка лет, в 2019 году, премьер-министр Борис Джонсон назвал участников акции движения Extinction Rebellion[270] на Трафальгарской площади «несговорчивыми красти[271] с кольцами в носу» с «пропахших коноплей бивуаков»[272]. Мы правда отличались нечистоплотностью, не поспоришь. Мы если и мылись, то в ведрах с водой, но с каждой новой историей про отравленные реки или океаны, загаженные пластиком, становилось всё очевиднее, что девственно-чистая внешне жизнь в действительности приводила к колоссальному распаду и разорению. Новая одежда, новые автомобили, стиральные машины, агропромышленные фермы – за всё это на каком-то далеком этапе цепочки поставок приходилось платить немыслимую цену.

Мне сложно смотреть на кадры протестов в 1990-х, особенно на разгон в Ньюбери, потому что мне кажется, будто я смотрю на тот самый момент, когда будущее еще могло стать другим, на микрокосмическую, ускоренную версию того, что происходит на планете сейчас. Женщина ложится на землю перед бульдозером, но ее утаскивают прочь по комьям рыхлой грязи. Лес, еще нетронутый, полон людей, и вот деревья уже срубили; все встали стеной вокруг гигантского дуба Миддл-Оак, который стоит теперь на перекрестке с круговым движением на шоссе A30, бессмысленный и одинокий, словно животное в зоопарке.

* * *

Когда человек видит протест, особенно если его недостоверно освещают или подавляют с применением насилия, в этот момент с большой вероятностью он теряет наивность: он начинает различать невидимые структуры власти или сомневаться в убеждениях, которые раньше казались непререкаемыми. Труды Райха меня зацепили в 1990-х в том числе по той причине, что с ним произошло подобное осознание. В 1929 году, когда ему было тридцать, он стал свидетелем восстания в Вене, которое закончилось кровавой бойней. Это как будто была поворотная точка его странной жизни, момент блистательного откровения перед всем, что случилось после.

Межвоенные годы в Австрии – это время демонстраций и контрдемонстраций, время собраний разгневанных тел на улицах. В 1920-е годы у власти находилась консервативная монархистская Христианско-социальная партия, но сама Красная Вена была бастионом социализма, образцом государства всеобщего благосостояния, по которому будут отстраивать всю Европу после разрушений Второй мировой войны. В 1927 году ситуация стала такой напряженной, что почти каждое воскресенье по улицам почти каждого города и деревни маршировали ополченцы в униформе: социалистический шуцбунд с красными гвоздиками на фуражках и правый хеймвер в оливково-зеленых шляпах с несуразными черными перьями тетерева на полях.

Именно один из таких маршей катализировал Июльскую революцию. Тридцатого января 1927 года шуцбунд собрался в Шаттендорфе, небольшом городке в сорока милях от Вены. После митинга по пути к станции участники проходили мимо трактира, популярного среди ультраправого «Союза фронтовиков» – антисемитской военизированной организации, имевшей связи с правительством. Сыновья трактирщика встали в окнах и выстрелили из винтовок по спинам марширующих, убив ветерана по имени Маттиас Ксмариц, потерявшего глаз в Первой мировой войне, и его восьмилетнего племянника Йозефа Гроссинга.

На похороны Ксмарица пришли тысячи членов шуцбунда в униформе, и на пятнадцать минут была объявлена всеобщая забастовка в память об умерших. Пятого июля состоялся суд над тремя «фронтовиками», обвиняемыми в публичных насильственных действиях. Они признались, что стреляли из винтовок, но, по их заявлению, только в целях самообороны, и через девять дней присяжные вынесли им оправдательный приговор. «СПРАВЕДЛИВЫЙ ВЕРДИКТ» – гласила правая газета «Рейхспост», чем вызвала ярость общественности, особенно в Вене. Тем не менее социал-демократы, в чьей власти находилась столица, предпочли официально не оспаривать решение суда, в частности по той причине, что не хотели подрывать авторитет нового института суда присяжных.

Большинство жителей оставались не в курсе происходящего до следующего утра, когда они пошли на работу. С первыми газетами новости захлестнули город и разлетелись по заводам и складам. В восемь утра рабочие решили провести спонтанную мирную демонстрацию. Они отключили электричество и остановили весь общественный транспорт. Жизнь в городе замерла, и на улицы хлынули тысячи человек, чтобы выразить свое недовольство и возмущение. По свидетельству британского журналиста Джорджа Эрика Роу Гедди, работавшего в Вене, на тот момент толпа вела себя мирно и была настроена добродушно: толкаясь по улицам, люди смеялись и шутили.