Людоед

22
18
20
22
24
26
28
30

— Мама, я видела свет! — И быстро худой щелку-чий человек оглядел всю деревню внизу, понаблюдал за деревьями, навострил уши, но не услышал ничего, кроме чудного потрескивания. Затем и увидел его — хилый, как фонарик, слабенький, словно старухина лампа, зажигаемая за домом, он слепо раскачивался, как глаз летучей мыши, вот он пропал за просевшим амбаром, снова освободился над кустами, потерялся за высокими воротами, а потом наконец ясен стал и непрерывен, и Штинц, алчный, чпокоротый, смотрел, как он медленно описывает дугу вдоль огромного изгиба, осознал он, автобана.

В то же время мы трое услышали треск отдельного двигателя — то приближался мерзавец на моторе.

— Я подобью его в зад — зад, — прошептал я.

Свет вспыхнул единожды — и погас.

Вождь

В сотне миль от Шпицена-на-Дайне рано поутру того дня, когда случилось убийство, нареченная жертва — Ливи — лежал усталый и увечный подле смеющейся шлюхи, покрытой незримым красным триппером. Всю темноту они боролись, оголяя друг дружку острием колена, сердясь и обзываясь шмуком[35], а она ударила его по лицу так, что кровь из глаз. Задрала белые ноги над простынями, затем скорчила рожу и сбросила его, тыча кулаками, пока он отлетал к стене.

Вновь и вновь повторяла она:

— Мой дом, ты заявился ко мне домой, — но Ливи боялся, что, если уйдет из безопасной этой комнаты, она его измутузит, порежет ножницами и в конце концов бросит замертво с булавкой в шее. Ибо слыхал он разное — байки об убийствах на пустыре, об особенных смертях, о влагалищах, начиненных смертоносным ядом.

Он льнул к ней:

— Оставайся тут, — и ее острые деревянные сандалии полосовали ему голени, а немытые волосы ее спадали ему на ноющее плечо. Его белая каска, очки-консервы и мотоциклетные краги лежали рядом с койкой, гимнастерку и брюки барышня взяла себе подушкой.

— Конфетку, — говорила она, щипая и тыча крепкими пальцами.

— Иди к черту, — ныл он, и предплечье обрушивалось ему на нос и рот, калёчное и тупое. Наконец, безуспешно, Ливи попробовал заснуть, но она царапалась и толкалась, свистела ему в ухо, стискивала, плакала, месила ногами и, стоило ему лишь закемарить, шлепала его изо всех сил.

Солнце постепенно высветило серые стены, взгляд белых смеющихся глаз барышни не сходил с его лица, быстрый щипок. Тяжкая усталость и боль захлестнули его, и он пожалел, что уже не в гастрономе, долгий нос его не всунут среди сыров.

Когда она добралась до двери — повернулась, оперлась плечом о косяк, выставила вперед бедро и улыбнулась немощному, также теперь в пленке красного незримого триппера, взъерошенному и безропотному, больному на койке:

— Auf Wiedersehen, Amerikaner[36], — произнесла она, — Amerikaner!

Ливи оросил себе лицо в раковине, пригладил черные волосы.

— Такова жизнь, — сказал он, — такова жизнь, — и как только солнце поднялось, ясное и холодное, он закинул за спину свой «стен», надраил ботинки, застегнул краги, взобрался на ржавый мотоцикл и отправился на объезд своего района.

Он проехал девяносто миль, дрожа ладонями на звучных рогах руля, белый холодной воздух нескончаемо стекленел впереди, внутренности его шлепали о широкое сиденье из воловьей шкуры. Несколько раз останавливался подле брошенной мызы, или перевернутого указателя, или незахороненного союзнического трупа кое-что пометить, машину клал на бок в грязь и потел над измаранным блокнотом и огрызком карандаша. Надзирал он за сектором территории, составлявшим одну треть страны, и хмурился от сознания ответственности, гнал вперед, думая о тех письмах домой, что станет сочинять, путешествовал, как гном за фонарем, когда солнце наконец-то зашло и осели чужестранные тени. Он увидел, как менее чем в миле за высится голый шпиль, и, пригнувшись, весь заляпанный тавотом, прибавил скорости, дабы с ревом пронестись мимо Шпицена-на-Дайне. Поздняя ночь и битком разбитая дорога извивались вокруг него, из выхлопа летели языки пламени.

— Минуточку, я сейчас поднимусь, Kinder, — окликнул херр Штинц верхнее окно. Уловил один последний проблеск скудного света с его хвостом сердитых коротких язычков огня, как у кометы, и, накинув на себя тонкое пальто, рванулся к лестнице. Он шумел, спешил, не был ни кроток, ни напрасен, ибо наконец-то ощущал, что у него есть право, есть обязанность и его болтовня может производиться в открытую, может побуждать; ибо он узрел свет, нежданного наймита, иностранно-прибывшего, огнь в нощи, о коем не знал никто, кроме него, и вот теперь двигался он без опаски, спотыкаясь и шепча, чтобы взять свое. Вновь открыл он дверь в квартиру в верхнем этаже, поспешил через первую комнату мимо не проснувшейся Ютты, где из-под простыни выглядывала ее высокая грудь, мимо полной раковины и в берлогу поменьше, похолодней.

— Быстро, — произнес он, — нам нужно спешить. Дело сейчас за тобой и мной. — Она никак не воспротивилась, но смотрела на него острыми оценивающими глазами, затаив дыханье. Штинц вытащил маленькую девочку из свертка одежды, закутал ее в укороченное одеяло, перевязал на поясе бечевкой, закрепил у нее на ногах толстые чулки. Он точно знал, что намерен делать, одевая дитя, не рассматривал ни вопроса, не уделял ни мысли спавшей матери. Никогда прежде не был он так близко; он привязал одеяло повыше, у нее на горле, разок быстро пригладил рукой волосы.