Людоед

22
18
20
22
24
26
28
30

— Месяц увидит, — пробормотала она, когда его здоровый глаз ее оглядел.

— Нет-нет, вообще нет никакого месяца. Пойдем. — Они прошли мимо женщины, рука об руку, в горький коридор, и он снес ее вниз по лестнице, оскользнулся, удержался, в спешке. Переднюю дверь они оставили приоткрытой и начали прогулку свою по улицам, пахнущим дымом.

Призраки в унисон подняли головы у протока и понюхали ночной воздух.

Я, Цицендорф, выхвативши пистолет, припав на коленях со своими товарищами, которые напряглись, точно спринтеры или пловцы, за порывами ветра услышал приближавшуюся легкую машину. Восстание должно стать успешным, вдохновенным, безжалостным.

Герцог осторожно протянул руку, и мальчик-эльф не пошевельнулся, а козырек театра громыхал туда и сюда, от проектора валил пар, а незримая утраченная публика топала башмаками и шарила в коробках с обедами.

Без сознания, утопнув намёртво в кислоте, Счетчик Населения лежал в третьем этаже, одетый, не накрытый, куда Ютта его выронила.

Бургомистр в этот час застонал, проснулся и обнаружил, что ему больно от мелкой россыпи черных галек геморроя, ощутил, как они волдырями ползут вверх по его позвоночнику.

Призраки вновь обратились к своим ладоням чашками и хлебали зеленую воду, а под лицами их сквозь загроможденные волны катились мягкие фекальные корваны в дань Ливи.

Мадам Снеж на миг показалось, будто она слышит, как где-то сверху сквозь темнейшую пору ночи вопит голос херра Штинца, и запахнула потуже халат на коленопреклоненном человеке. Баламир затрепетал от того, что не спит, нахмурился и разулыбался старухе, затрясся так, точно голодал в эти бессонные часы, попытался заговорить о ватаге восставших, о силе, страхе, что где-то в ночи, но не смог. Стелла задумалась о том, что делают они, эта безликая нация, и почувствовала такая старая женщина, — что не уснет больше никогда. Свеча качалась, напудренные руки Стеллы трепетали и двигались, и тут услышала она резкую поступь Штинца и девочкин топоток, и, когда ушли они, дыханье воздуха из приотворенной парадной двери хлестнуло по полу и шевельнуло закутанную фигуру ее коленопреклоненного подопечного.

Спать никто из них не мог, и жесткие желтые глаза их собратьев как-то сообщили им, что люди выступили, ночь неспокойна. Мадам Снеж не обнаружила, что этой тьмою или прибавленьем холода комнаты изменились, просто чашки увертывались от пальцев ее, легче выскальзывали, чай был что черный порох и чересчур убегал, чайник обрел громадные пропорции. Но, просыпаясь, находила она те же день и ночь, вот только в темноте становилось яснее, воздух в протоке тяжелее смердел канализацией, ковры сильнее пахли пылью.

В пятом этаже Ютта проснулась и, чувствуя в себе усталости поменьше, принялась стирать в ручной раковине кофточку.

Чай стоял так близко к сколотому краю, что выплескивался ему на халат, когда он пристальнее вглядывался в чашку и крутил ее. Стелла двинула шторы, но ничего ей было не разглядеть, из передних окон — ни улицы, ни света, из задних — ни линии протока, ни сарая. Поначалу, когда разрушили главные трубы, она кипятила воду, которую приходилось черпать из протока, но уже много месяцев огонь столько не выдерживал, усилье расшевеливать тусклые угли было слишком уж велико, и сегодня ввечеру чай на вкус был кислее обычного. При отмыкании двери в полуподвал она отметила, что проточная вонь усиливается, вода сочится из несовершенного своего русла, и Стелла решила, что ей следует найти новое место для безобидного недвижимого мужчины. Старуха — волосы жидкие у черепа, но густо падающие к талии, лодыжки хрупкие без чулок в высоких не застегнутых ботинках, прихлебывая чай тонкими, некогда изогнутыми губами, не ненавидела ничего, вообще-то отнюдь не презирала ни противного захватчика, ни натужных заблудших англичан, но с удовольствием поглядела бы, как их порют кнутом. Она сознавала силу женщин и порою надеялась смутно, что опять настанет такое время, когда они смогут накинуться на плоть с серпами своих супругов, и несколько мужей сами сумеют вынуть ремни из брюк, чтобы надавать неприятелю. По-настоящему сражались только женщины. Восстание должно быть уверенным, а место, куда бить кончиком хвоста хлыста, — между ног. Свеча погасла, и блистательная старуха с ополоумевшим мужчиной долго сидели в темноте.

Начала бунта ждали в учреждении много недель, и когда он наконец обрушился, словно мул на ляжки, — продлился едва ли час. В те недели беспорядок накапливался, как снутри, так и снаружи высоких стен. Германская армия претерпевала неразумные удары, городок лишился всех своих мужчин, грузовики провианта перехватывались ордами оголтелой детворы, сам персонал работал в огородах, а нянечки часть своих дежурств проводили в пекарне. На коммутаторах путались контакты; Снабжение бочками слало патоку, а не мясо; холод налетал жуткими волнами. Все, что можно было читать, отправлялось в топки; прокисло несколько ящиков инсулина; и совет директоров узнал о кончинах своих ближайших сородичей. В коридорах подкладные судна не опорожнялись; и по многу дней подряд совсем не открывались высокие яркие ворота. Наконец на топливо пустили постельное белье, и из дымовой трубы повалила густая клякса, снег у стен поднялся выше, а еду начали давать лишь раз в день. Одна из старейших ночных нянечек умерла, и тело ее украдкой вынесли из учреждения под покровом темноты. На языки испуганной челяди всползали сплетни — о небритых мужчинах, вздорных бабах, о пациентах, из ночи в ночь спавших полностью одетыми, о людях, чьи волосы так длинны, что свисают на плечи. И те, кто в пределах стен, слышали, что все больше женщин из тех, что погоднёе, забирают на войну, что в городке не осталось ни единого мужчины, что на деревню должны наслать Союзнических парашютистов-насильников, что беременные женщины по ночам выходят под открытое небо, чтобы замерзнуть до смерти.

Пациенты не желали больше уходить к себе в палаты, а скучивались в длинных, некогда безукоризненно чистых коридорах и подначивали друг друга или же лежали угрюмыми кучками, побелевши от холода. Их следовало пихать, чтоб вышли они в сад — белый, полный мерзлого чертополоха, и полагалось угрожать им, толкать их, вынуждать потом вернуться в корпус. Больше обычного опасаясь непредсказуемых выплесков или испуганных нападок с оскаленными зубами, нянечки быстро истратили последний ряд бутилированных успокоительных, и свирепые старики лежали теперь лишь наполовину усмиренные, сердито бодрствуя все долгие ночи напролет. Одна из тех нянечек, коренастая, мужеподобная, напряженная, потеряла единственную связку ключей, которыми запирали окна, поэтому несколько последних суток протяженные охраняемые крылья туда и сюда подметало кошмарным холодом.

Под упорядоченной группой кирпичных домов, как в городке, пролегали великолепные тоннели из кафеля и стали, что соединяли их с подземными лабораториями, прачечными, кухнями и вентилируемыми помещениями, в которых держали мартышек и крыс для экспериментов. По тоннелям этим бежали тонкие линии блескучих рельсов, по каким толкали ручные вагонетки отходов, белья, химикатов и провианта, а направлялись тележки эти дотошной системой красных и желтых огней. В скверные эти дни вагонетки толкали чересчур быстро, они сшибали друг дружку с рельсов, систему огней разбили, перевернутые тележки загромождали коридоры, а проходы заваливало битыми бутылками и грязным постельным бельем. Освещение коротнуло, и санитары, пытавшиеся теперь переносить припасы на руках, спотыкались сквозь узкую тьму, через вонь броженья и предупреждающе покрикивали.

Наконец крысы и мартышки сдохли. Трупы их раскидали по главному участку, а поскольку все они замерзли, то и выглядели как живые, спутавшиеся все вместе на снегу.

Прекратились все потуги к исцелению. Бородатых воодушевляющих компаний врачей на обходах более не возникало, на карточках у кроватей ничего не записывалось. Ванны бросили холодными и сухими, и пациенты уже не возвращались в палаты красными, без сознания, оглушенными. Прекратилось не только лечение — невозможной стала любая деятельность. Обитатели уже не плели бесполезные коврики, не бегали неуверенно по спортзалу, уже не спорили за картами и не пуляли взад-вперед по столу бильярдные шары. Не было больше душей, ванн, никаких собеседований, никакие патронташи не нужно было делать, разбирать и снова собирать; а вести снаружи были опасны. Пациентов можно было лишь выгонять в сад и загонять из сада.

Кое-кто упорствовал в том, что мартышки на одеяле снега ночью шевелятся, а днем любознательных пациентов трудно было не подпускать к кучкам черных трупиков.

Деревня, чем хуже становились дни, все больше превращалась в свалку брошенных припасов, длинных рядов канистр топлива вдоль улиц, гор грязных рваных носилок и коробок дефектных презервативов, наваленных в парадных, сброшенных в погреба. Кучи никчемных противотанковых мин, словно коровьи лепехи, местами блокировали дороги, а некоторые обобранные бронемашины до сих пор пахли жженой тканью и волосом. Женщины кормили грудью детей даже шестилетних, и нечасто какой-нибудь чиновник-торопыга, толстый, пьяный от страха, заглядывал в деревню женщин и приносил ненадежные вести о покойниках. Жены не знали, умерли их мужья или их просто взяли в плен, не знали, избили их при поимке или поставили к стенке и расстреляли. По снегу, что становился все глубже, бегала простоволосая детвора — гонялась за редкой мелкой птицей, все еще льнувшей к поверженным деревьям. Накануне бунта в амбаре обнаружили американского дезертира и без суда и следствия сожгли насмерть. Днем взорвалось несколько карманов канализационного газа.

Много ночей подряд пуржило, но всякое утро мартышки оказывались незаснеженными, в точности как в тот день, когда вышвырнули их во двор, жилистых, безобразных, сжимавших ручками и ножками своими дохлых крыс. Когда бдительность стала все более и более непрактична, все яды, оранжевые кристаллы цианида и бесцветные кислоты швырнули в печь, а также с унылой предусмотрительностью уничтожили все острые инструменты. Они тревожились; несколько неузнанных, немытых врачей бродило без памяти в стае пациентов, а одна молодая диетсестра считала себя гражданской женой пятидесятидевятилетнего гебефреника. В ночь перед восстанием воры содрали деревянную табличку, подписанную защищенным словом «приют», сожгли ее на самой холодной заре из всех, известных анналам, и учреждение перестало быть пристанищем.