Людоед

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вы правы, — сказал Герцог. — Я пришел за ребенком соседки — вот этим вот мальчиком.

И тут он увидел мальчишку, съежившегося в проходе: тот уже не рыдал, а наблюдал за двумя мужчинами. Замысловатейший голос у Герцога — уж точно причудливый, если иметь в виду его габариты и стать.

— Мальчик, ты должен быть дома в постели.

— Да, — произнес теперь Герцог в тонах уже нормальнее, — я отведу его домой. Простите нас за беспокойство.

Дитя не издало ни звука, но позволило себя поймать — одним быстрым взмахом — за запястье и вздернуться на ноги.

— Доброй ночи, — сказал высокий мужчина и вышел со своею добычей.

— Ja, ja, херр Герцог. — Хромой посмотрел вслед тем двоим, пока они выходили на еще мокрые улицы, и, повернувшись сам, направился обратно к тяжелой двери.

У подножья двери башмак его запутался в крупной афише, и, поглядев вниз, он увидел актрису в блестящем платье, мятом и тертом на грудях и бедрах.

— Доброй ночи, херр Герцог, — сказал он и, высвободив единственный башмак из женской хватки, взялся карабкаться по лестнице вверх. Взбираться было мучительно для его здоровой ноги, но даже так он ощущал непривычное удовольствие от визита Герцога и событий этой ночи.

Меня в редакции газеты не было всего миг, когда Штумпфегль, пивший из разбитой бутылки, и Фегеляйн, шаривший по седельным сумкам мотоцикла, услышали, как к двери возвращаются мои шаги, и насторожились. Оба подняли головы, когда я, их вождь, вновь шагнул в редакцию. Я спешил, беспокоился, поглощенный преисподней нового движения, на мне одном лежала ответственность за последнюю попытку. Я взглянул на своих сообщников, и мне стали досадны и алкоголь, стекающий струйкой по одному подбородку, и содержимое сумок, разбросанное по полу из-под рук другого.

— Кто-то видел, как мы разобрались с парнем на мотоцикле.

— Но бог мой, Вождь, что же нам делать? — Феге-ляйн выронил пачку писем Ливи и взглянул на меня со страхом.

— Придется что-то поменять. Переместить технику, оружие и все остальное в Штаб Два.

— Штаб Два?

— К Снеж, идиот, за пансионом Снеж.

Память у Фегеляйна была лягушачья — презренная слепая зеленая бородавка, кому все базы, все слова были одинаковы.

— Несите малый печатный станок, движок, несите все материалы для брошюр. А, да — и еще известку.

— Вождь, на машине, думаю, ехать можно будет завтра.

— Штумпфегль, да ты, может статься, въедешь на ней в проток с десятью американскими пулями в толстом твоем брюхе, выпущенными хорошо вооруженными жидовскими бандюганами, глупый жирный ты младенец. Не думай, понимаешь ты это или нет, — не думай о машине, не думай ни о чем, кроме того, что мы сейчас должны сделать. Ночь еще не кончилась, толстяк Штумпфегль, я не хочу, чтобы тебя подстрелили. Нам сегодня ночью предстоит отравить своею печатью много Anglo-Schmutzigs[37]. Поэтому, пожалуйста, просто займись делом. — Я кивнул, забыл свою горячность и вновь скользнул во тьму. Фегеляйн принялся читать письма.

В лампе затрепетало масло, потребленное и потребляющее, и, покуда горело оно — несколько сбереженных капель на дне жестянки, — окутывало саваном стекло, и под пленкою пламя было тусклым. После изрядного глотка бутылка — горлышко у нее сколото, — наполненная и перенаполненная, оставлена была на полу, письма мертвого человека отброшены в сторону, для чтения признанные негодными, и собраны клочья, узелки, вырезки и литеры. Патриоты, дурень и лудильщик, приступили к работе на власть. То не была пьяная выходка. Труден пришелся им час в то время ночи, худшая ночная пора для всякой всячины и порядка sat особенно после убийства человека и такого близкого сна. Свет ярок, ставни задвинуты, тайна, какую трудно хранить тупым умам, оружие разбросано, труд мелок и тяжек, наитруднейшее время ночи; то был час испытать приспешников.