Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

Надо бы ответить жене так, чтоб она сразу… Но… я говорю спокойно. Что с того, что я начну кричать? Никто ее силой мне в жены не навязывал, женился на ней по доброй воле, по любви, желая, чтоб у меня была молодая привлекательная жена. Так оно и получилось… молодая… привлекательная…

Жена моя родилась в пятидесятом году, она не носила холщовой одежды, не ела крапивных супов, не хоронила умершую от истощения сестру, не встречала отца, вернувшегося с войны на костылях. У нее все было иначе. Да родись она хоть и в сороковом, ничего бы в жизни ее не изменилось, потому как папаша ее на войне не был, он был из тех людей, кого война не коснулась никак. Да и мамаша была под стать папаше. Такая семья.

Оставаясь в квартире один, я задергиваю в комнате своей на окне шторы, кладу на диск радиолы пластинку, делаю чуть слышимое звучание, чтоб не мешало оно думать. Достаю из письменного стола из потаенного угла раскрашенную глиняную птичку-свисток, сажусь на диван и, держа птичку на ладони, долго гляжу на нее. Раскрашенная глиняная птичка была единственной игрушкой у нас с сестрой, мы нашли ее на старом соседском подворье, где жили когда-то люди, радовались находке и постоянно играли птичкой, передавая друг другу в руки. С зажатой в пальчиках игрушкой сестра и умерла. Перенеся Юлю с печки на лавку, мать вынула игрушку из застывшей ручки, а я сохранил ее. И в армии она была со мной.

Слушая марш, глядя на игрушку, на стоявшие около окна костыли, вспоминал я, как жили мы, Морозовы, на Шегарке, какая была у меня мать, Анна Савельевна Морозова, и какой был отец, Федор Кириллович Морозов, и какая была у меня синеглазая светловолосая сестра Юля. Не умри сестра в шесть неполных лет, как бы выросла она, превратясь в славянскую красавицу, и как жили бы мы с нею рядом или вдалеке один от другого, любили бы друг друга, как могут любить друг друга брат и сестра, дружили бы, встречались, вспоминая и Шегарку, и деревню, и избу нашу, родителей, и все то, что не больно вспоминать…

ОТНОШЕНИЯ

Шло профсоюзное отчетно-выборное собрание, председательствовал Орлов. Он немного запоздал, и, когда вошел в зал, где проводились подобные мероприятия, собрание уже началось, открывший собрание объявил, что нужно избрать председателя и секретаря, а в это время как раз и показался Орлов. На него оглянулись, кто-то тут же назвал его фамилию, не успел он еще и сесть в заднем ряду, где хотел сесть, не успел сообразить, что может заявить самоотвод, как уже проголосовали, и Орлов, слыша приглашение, вынужден был пройти на сцену, к столу, к трибуне, и, пока он шел, усаживался, успели избрать и секретаря.

И вот теперь, угнув черноволосую голову, положив на столешницу локти, а под опущенный подбородок кулаки, изредка взглядывая в зал, он старался отрешиться от всего, что называлось рабочим днем, перестроиться на иной лад, обдумывая, что и как будет говорить. Но говорить ему пока особо было нечего, он уже зачитал первый вопрос повестки, лежащей перед ним, предоставив слово председателю месткома, и сейчас слушал вместе со всеми отчетный доклад за истекший период. Да и о чем было ему говорить, ему — ведущему собрание. Открыть открыли, оставалось соблюдать порядок ведения, подписать протокол, закрыть собрание. Собрание готовили, заранее продуманы были все ходы, этим занималась администрация, представители которой сейчас сидели в зале в качестве простых членов профсоюза, помня, однако, кто они, и все присутствующие помнили об этом. Собрание должно было идти своим путем.

Но это Орлов так подумал только, подумал как бы со стороны, чужим умом, на самом же деле был нисколечко не рад, что оказался за столом, зная что-то и чувствуя далее того, что знал, каким должно быть это собрание, откладывать которое никак уже было нельзя ни на день.

Так он сидел, и мысли его текли вяло совсем, путаясь даже, не определив еще нужного направления, но он знал, что, несмотря на усталость, может в любую минуту сосредоточиться и делать то, что требуется делать, или сказать единственную точную и нужную в данной ситуации фразу, или еще что-то, глядя по обстоятельствам. Но время еще терпело.

Зал был довольно большой, со множеством рядов, три высоких зашторенных окна выходили в переулок, сидели не как в кино — сплошь, с первого и по какой-то там ряд, а кто где и кто с кем хотел, и одно это расположение групп уже многое подсказывало Орлову. Орлов отметил, что выкликнула его левая сторона, и это было гораздо лучше — все сразу вроде бы становилось на свои места. Еще раз внимательно посмотрев в зал, он стал, и не из одного лишь любопытства, проворачивать в уме возможные варианты заключительной части собрания, ничего конечно же не смог предугадать и, оставив затею, повернулся слегка к сидевшей слева секретарше, чтобы взглянуть, достаточно ли грамотно та ведет протокол.

А председатель месткома между тем, стоя на трибуне, отчитывалась перед членами профсоюза. Это была женщина лет сорока, продуманно одетая, с лицом вечного руководителя, из тех людей, которые еще в школе, в силу заложенных в них природою организационных способностей, становятся на первую ступень власти, когда их избирают старостой класса, поднимаясь в последующие годы ступень за ступенью до определенной высоты, а уж там судьба каждого складывается по-разному: одному суждено, из-за допущенной оплошности, скатиться до самого низа, откуда он начинал, или, скатившись, задержаться с помощью чьей-то руки на одной из ступеней — где-нибудь посередине, скажем, — когда вроде бы не шибко и высоко, но в то же время не очень-то и низко; второй организует все силы и способности, чтобы остаться на достигнутом уровне, считая, что этого вполне достаточно, чтобы уйти потом на почетную старость; третий, не израсходовав и половины энергии, подымается все выше, к сияющим вершинам, решив почему-то, что только там ему место, и достигает, и остается на вершине до той же почетной старости, потому что и на вершинах кто-то должен быть. В институтах они старосты курсов, по окончании начинают работать не по специальности, а освобожденным кем-то, освобожденным тем-то, скоро забывают почти, где учились, а уж чему — это забывают точно. Их дело: телефон, печать, подпись, приемы, речи.

В жизни своей Орлов сплошь и рядом знал людей подобного склада, но они, несмотря на то, что были ничуть не умнее и способнее его, долго возле не задерживались, исчезали, он забывал о них до поры, пока случайно не узнавал, не обнаруживал, что они во-он уже где, и забывал опять, если они не напоминали о себе различными директивами, которые он, как подчиненный, должен был выполнять. И он выполнял их.

К подобной категории людей Орлов относил женщину, что стояла на трибуне, зачитывая страницу за страницей свой доклад, и хотя еще за несколько дней до собрания, когда было вывешено объявление, из разговоров, возникающих то там, то здесь, Орлов понимал, что судьба председателя месткома предрешена во всех инстанциях — ее переизберут, но по тому, как держалась женщина, как, вскидывая голову, оглядывала в паузах зал, не чувствовалось, что она знает о своей участи, а если и догадывалась, то вовсе не намерена была уступать кому-то там эту «вкусную», как говорили по учреждению, должность. Через своих людей она конечно же была осведомлена обо всем, но держалась великолепно, показывая силу человека уверенного, знающего наперед, что ежели случится такое — выбьют у нее из-под ног здесь эту высокую трибуну, то через некоторое время она вынырнет где-нибудь, и неподалеку, и нисколько не в худшем качестве. «Номенклатура, — скажет кто-то по этому поводу, — такие люди не исчезают, не растворяются полностью, они лишь видоизменяются. Да-а».

Орлов полгода всего работал в этом учреждении, или конторе, как называли его служащие, но этого времени было вполне достаточно, чтобы почувствовать внутреннюю жизнь коллектива, раздираемого какими-то непонятными давними, зародившимися, видимо, со дня основания учреждения, противоречиями, коллектива, разбитого на группы и группировки, ведшие глухую затяжную борьбу, и сегодняшнее собрание, чувствовал Орлов, должно было внести дополнительный раскол. Все это Орлову было отнюдь не в диковинку, за десять лет после окончания института он проработал уже в двух подобного типа конторах, в каждой из них было достаточно всевозможных течений, водоворотов, Орлов попадал в них и по неопытности, и по доверчивости, выбирался с чувством, будто побывал в помойной яме, вынужден был уйти. Здесь, поступив на должность начальника отдела, старался он держаться берегов, но беспокоило его с некоторых пор другое — он хотел знать: откуда это все? зачем? почему? что делят люди? что мешает им понимать друг друга?

Никто ничего вразумительного сказать на эти вопросы ему не мог, да он и не ожидал ни от кого ответов, потому как не ставил вопросы в упор перед кем-либо, заранее зная, что всякий себя посчитает правым. Наблюдая сам, Орлов заметил одно: каждый, независимо от возраста, занимаемого положения, образования, способностей, жаждет чего-то большего, чувствуя себя постоянно ущемленным в чем-то, будучи убежденным, что он есть на свете для выполнения каких-то гораздо более важных функций, нежели те, чем он в данное время занят. Короче говоря — каждому чего-то не хватало. Отсюда зависть, ревность, интриги, сплетни, группировки, анонимки, жалобы, доносы, комиссии — черт знает что.

С этим Орлов столкнулся еще в институте. Внешне их курс выглядел безупречно: успеваемость, посещаемость, общественные нагрузки, шефство, осенние работы за городом и все остальное. Никаких чрезвычайных происшествий, никаких недоразумений за все пять лет. Но внутри курс шел неравно. Какое-то число, чувствуя свою ущербность в части ума и способностей, старалось утвердиться чем-то иным: один льнул к деканату и был там всегда на виду, второй вовремя собирал взносы, третий из года в год выпускал к различным датам газету, и без него, оказывается, трудно было обойтись, четвертый участвовал от курса в художественной самодеятельности, занимая на межвузовских смотрах первые места, пятый выступал на каждом собрании, бичуя все и вся, хотя сам без шпаргалки не мог одолеть ни одной сессии, потому что по шпаргалкам и поступал. Какое-то число было инертных, им, что ни есть, все безразлично. И несколько человек, как правило, находилось самостоятельных — и среди них Орлов. Им-то приходилось тяжелее всего.

Он и в институте страдал за свою независимость, а как пришел служить, чего только не пришлось испытать, хотя с первых же дней Орлов взял за правило: никакой фамильярности, никакого панибратства, излишней откровенности, ненужных разговоров, только дело, официально-любезные отношения со всеми, независимо кто он — начальник или подчиненный, и все это на основе, которой были знания, полученные в институте. Что касалось специализации, то в этой части он был за себя совершенно спокоен.

Но и это не спасло. Трудно было сохранить абсолютную независимость, будучи связанным десятками различных отношений со множеством людей, так или иначе тебя касались чьи-то влияния, начинало качать, надо было становиться на чью-то сторону, и тут, оставаясь верным себе со школьной еще поры, Орлов без каких-либо колебаний оказывался на стороне справедливости, хотя это, по мнению некоторых, было не самое лучшее, что можно было выбрать, и влекло за собой всевозможные осложнения. Вернее всего, как считали опытные служащие, было соблюдать определенный нейтралитет, или лавировать, или на время острых ситуаций — а они случались постоянно — сказаться больным. Да мало ли чего можно было придумать. Она, справедливость, торжествовала не всегда, а если и торжествовала, то обычно поздновато несколько, когда человека, вокруг которого вскипали страсти, уже не было, его просто-напросто «тихо съедали», говоря языком современной интеллигенции.

Выражения «его ушли», «тихо съели» и десяток других, им подобных, Орлов узнал, начав служить. Спросишь у знакомого о ком-то — что, мол, он больше не работает там-то? ушел? «Его ушли», — ответит знакомый, и сразу станет все ясно. Орлова самого дважды «тихо съедали» — и, придя сюда, он сосредоточился до предела, рассчитывая каждый свой шаг, каждую сказанную фразу, но скоро понял, что никак не удастся устоять ему, даже притом что выбрали его сейчас вести собрание, он уже втянут в общий водоворот, а какой ценой выйдет из водоворота, он еще и сам не знал. Председателя месткома обвиняли во многих грехах: распределение жилплощади, распределение путевок, помощь остронуждающимся. Еще что-то. Кажется, ее подозревали в связи с одним из сотрудников, причем не рядовым. И это учтется конечно же при голосовании, хотя вслух, понятное дело, никто об этом не скажет. Принципиальный коллектив не сможет простить ей и связи, и других нарушений.

Все это Орлов знал понаслышке, он не был знаком с председателем и вообще не касался профсоюзных дел, если не считать уплату взносов. Но дело тут, как понимал Орлов, да и все остальные, сидящие в зале, было вовсе не в председателе, хотя, разумеется, собрание должно было состояться, председатель переизбран, коль скоро он зарвался — какой разговор. Собрание давало открытую возможность, прячась за формальности, лишний раз столкнуться противоположным силам, помериться кто кого и, может быть, отвоевать что-то или отстоять отвоеванное ранее. Та сторона, представителем которой был председатель, за председателя и не думала бороться — с ним было решено, сторона ставила перед собой задачу: как можно больше провести своих людей в состав нового месткома, а из их числа постараться выбрать нового председателя. Вот что она намечала. Вторая сторона планировала то же самое: провести в местком две трети своих людей, избрать председателя, узаконить и — восторжествовать, имея на какое-то время впереди себя такую фигуру, как председатель месткома. Обе стороны теперь находились в напряжении: чья возьмет…