Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

— Всеми сразу. Подумалось, не поехать ли мне на Шегарку, не навестить ли любезнейшую Антонину Сергеевну. Собрался, поехал…

— Замечательно! Хотя вы и не подозревали, конечно, что я здесь. Мама, кормили гостя? А что же? Ну-у, разве так можно, мама?!

— Да все уже готово давно, — встала Федоровна. — Тебя ждем. Умывайся. Деда, давай-ка я помогу тебе. Руки станешь мыть?..

Мать начала собирать на стол в передней, а дочь, скинув возле крыльца сапоги, положила на перила куртку, прошла, закатав рукава рубашки, к умывальнику, висевшему в углу ограды, потом переодевалась, причесывалась в избе, а Чернецов все сидел на чурбаке, улыбался, встречаясь с нею глазами, наблюдая, как ходит она по затравеневшей ограде, среднего роста, гибкая, расставив руки и склонив чуть голову, а темные, расчесанные по обе стороны головы волосы свисают концами ниже подбородка.

Позвали обедать. Чернецов вынул из портфеля, поставил на стол вино, две бутылки вермута, купленного во Вдовине. Ему было стыдно за такое скверное вино, но в городе он не подумал об этом, а по дороге ничего лучшего не попало, даже водки.

Изба Ивашовых, кроме сеней и кладовой, делилась на прихожую с кухней напротив и две комнаты — обычную и горницу. Они сидели в прихожей за длинным столом, придвинутым торцом к подоконнику, ели, выпивая вино из маленьких рюмок. Антонина сидела рядом с Чернецовым, старики лицом к ним, ребятишки ближе к окну. Старик от вина отказался, сделал один глоток «за встречу», хозяйка выпила рюмочку, Антонина старалась поддерживать гостя, подливая ему всякий раз. Вино было сладкое, теплое, Чернецов краснел, морщился, наконец отставил на край стола рюмку.

Разговор был общим. Вспоминали своих деревенских, кто когда уехал, куда уехал, как живет. Кто умер, кто женился-развелся, у кого родились дети. Сидели долго, поднялись из-за стола — шел уже пятый час. Старик сразу же лег, ему дали лекарство. Федоровна мыла посуду, Антонина занялась делами — освежила влажной тряпкой полы, чтоб старику в комнатах дышалось ровнее.

Чернецов вышел на улицу. Сидя в ограде, он курил, отмечая, что здесь все так же, как и много лет назад. Резные перила и столбцы, поддерживающие навес над крыльцом, рыболовные снасти на штырях, вбитых в стену сеней, калитка в переулок, калитка в огород, калитка в палисадник. Цветы и ровные грядки клубники за штакетником, справа от входа. От крыльца к летней кухне, чтоб не мешать проходу, протянута бечева, на ней ребячьи штаны и рубашки. Подле крыльца обувь — сапоги резиновые, кирзовые, галоши, стоптанные тапочки. Примерно так же было и в ограде Чернецовых, только ограда была больше, колодец находился прямо в ограде, между сараем и летней кухней, а у Ивашовых колодец за избой, в огороде — от колодца начинается полоса картошки, тянущаяся до самого ручья, шумного весной, заросшего таловыми кустами.

Так сидел он в задумчивости, старик лежал в полудреме в кровати своей, а женщины были заняты. Грели воду на плите, затевали стирку — завтра суббота, баню топить. Антонина не могла присесть для разговора, лишь улыбалась издали. Один раз в сенях попалась она Чернецову навстречу, Чернецов остановил ее, обнял за плечи, приблизив лицо, сказал шепотом, оглядываясь на дверь:

— Давайте поцелуемся, Антонина Сергеевна, а?!

— Ой, сударь, — она отклонила плечи, освобождаясь, — и поцеловались бы, и… да не ко времени все, не к месту. Глаза кругом, уши. Если бы вы знали, сударь, — она подняла лицо, — как я рада вас видеть. Ни-ничегошеньки вы не понимаете. Пустите, услышат нас!..

А уже солнце зависло над лесом, готовое спрятаться. Чернецов закрыл за собой калитку, тихо пошел по переулку и дальше к мосту, чтоб с высокого правого берега посмотреть закат. Сев на уцелевшую Смолянинову еще городьбу, прислонившись к кольям спиной, закурил он и сидел так, ни о чем не думая, чтобы не расстраиваться от воспоминаний, дивясь опять тишине, глядя на солнце. Но разве можно было ходить по родной земле и не вспоминать?

Закат был долгим и чистым, обещая назавтра хорошую погоду. Сейчас солнце скроется за лесом, ровные сумерки лягут окрест, сильнее будут запахи трав, мягче бой кузнечиков, а потом темнота скрадет все. Сентябрь скоро, осень почти, ночи темнее, глуше…

А вот здесь, за мостом на бугре, давным-давно стоял когда-то копер — высокое строение из бревен, наподобие тех дежурных вышек, что оставляют геологи в тайге. На самом верху копра была небольшая дощатая площадка, а к ней вела узкая многоколенная лестница. Спускаться с копра, как и с березы, куда ты залез к вороньему гнезду, было намного страшнее, а подниматься — ничуть, лезь себе, не глядя вниз, цепко перебирая руками и ногами перекладины лестницы. Но когда ступал на площадку, голова начинала кружиться, земля плыла — казалось, что копер заваливается и грохнется вот-вот, и ты вместе с ним, и кувырком полетишь под берег. Ухватившись руками за перила, расставив для устойчивости ноги, нужно было подождать минуту-другую, а успокоясь, посмотреть в дали дальние, что со всех сторон открывались с этой удивительной высоты. Посмотреть и запомнить на всю свою жизнь…

Извилистая Шегарка с ее омутами и поворотами, Косаринский табор, Юрковка в шести верстах вверх по течению, Вдовино в шести верстах вниз по течению, подступавшие к огородам твоей деревни перелески, поля, сенокосы, выпасы, и лес, лес, лес до самого горизонта, в какую сторону ни глянь. Летом, в сушь, на копер взбирался ежедневно кто-нибудь из взрослых, посмотреть, не горят ли леса, — тушить лесные пожары тяжело. Если захватил в самом начале пожар — затоптал, забросал землей траву, срубил ближайшие деревья, валя их на огонь, а как опоздал, начало гектарами полыхать, тут же одно спасение для тайги, стогов, деревни — дождь проливной…

Возле копра, напротив Савиной усадьбы, долгие годы вечерами в летнее время собиралась молодежь, а позже, когда копер сломали, стали собираться по этой же улице, но дальше немного, около конторы, под тополями. Сколько раз парнишкой, волнуемый звуками гармошки, вернувшись с полей, вечерами перебегал через мост Чернецов, спеша к тополям, и сидел допоздна на коновязи с ровесниками — Шуркой Серегиным, Васькой Третьяковым, Адиком Патрушевым, Колькой Сорниным, Колькой Васюковым, наблюдая, как танцуют девки с парнями, играют в «ручеек» и «третий лишний», а потом расходятся парами по переулкам. Тихо. Тепло. Мак цветет по огородам, картошка. Луна над деревней. Парнем приходил под тополя, перед армией уже. Приходил, а провожать никого не удалось, не удалось пройти с девчонкой переулками теплой лунной ночью, когда так одуряюще пахнет полынь и наперебой стрекочут кузнечики. Где-то, затихая, доигрывает гармонь Кости Самарина либо Ильи Анисимова. И на гармошке он не научился играть, о чем после всегда жалел.

Здесь же вот, на бугре, упал у Чернецова с телеги мешок пшеницы — лет двенадцать или тринадцать было ему. Без кепки, босой, с закатанными штанинами вез он зерно с сушилки в амбары, за контору. Силенок не хватило поднять мешок, он перевалил его сначала на колено, натужась, поставил стоймя на ступицу переднего колеса, чтоб с колеса, помогая плечом, положить на телегу. В это время бык неожиданно дернул, и груженая телега тяжело и медленно переехала передним, в железном ободе, колесом по большому пальцу левой ноги его. Как орал он тогда, прыгая на одной ноге, поджав левую! Из-под потемневшего враз ногтя на дорогу капала кровь. Кто-то из мужиков или парней, вышедших на крик, поднял мешок на воз, и Чернецов, ругая быка, хромая, наступая на левую пятку, повез зерно к месту. Ноготь сошел, новый нарастал медленно, болел, всякий раз напоминая Чернецову детство, работу, что приходилось делать им, деревенским ребятишкам…

— Су-уда-арь, где-е вы-ы?! Ужинать пора! — донеслось до Чернецова.

Он спрыгнул с городьбы и пошел, жмуря повлажневшие глаза.

В пестром, открывающем колени халатике Антонина ждала его за оградой. Солнце уже скрылось, и трава потемнела. Чернецов брел по переулку, обхлестывая широкие лопухи поднятой хворостиной.