Откровения тюремного психиатра

22
18
20
22
24
26
28
30

Как же он раздобыл лезвие? Кто-то на кухне (или кто-то отвечавший за доставку еды с кухни к нему в камеру) тайком сунул бритву в картофельное пюре, предназначенное для него. Арестант не мог воспользоваться им сразу же, но стал поджидать удобного случая.

Он не умер: операция на его горле прошла успешно. На самом деле он не был так уж склонен к самоубийству, но гордился своим успехом — словно ветеран войны, даже нескольких войн. Это был какой-то Кориолан по части нанесения себе увечий![16] Кроме того, он не раз совершал вооруженные ограбления. Никто его не понимал, особенно непонятен он был для меня. Что могло в нем открыться? Что стало бы переломным моментом, когда можно было бы воскликнуть «Вот теперь я его понимаю!»?

Поскольку я все-таки работал не где-нибудь, а в тюрьме, одно мнимое самоубийство (поначалу представлялось очевидным, что это именно суицид) оказалось у нас самым настоящим убийством. Я находился на ночном дежурстве, когда в три часа ночи зазвонил телефон:

— Не могли бы вы заглянуть в тюрьму, сэр? У нас тут смерть в камере.

Фраза «смерть в камере» была в ходу — как если бы такие смерти были каким-то отдельным явлением, совершенно не похожим на все прочие летальные исходы. Что ж, в каком-то смысле так оно и было. Государство, выступая in loco parentis[17] для всех, кто находится в местах лишения свободы по его приказу, тем самым принимает на себя больше ответственности за них, чем за более законопослушных своих граждан.

Когда я прибыл в тюрьму, узник был, несомненно, мертв. Более того, он был мертв уже довольно долго. Он лежал на койке, куда сотрудники тюрьмы уложили его после попыток реанимировать его на полу. Все было совершенно безнадежно. Он был уже мертв, когда тюремные служащие вынули его из петли, в которой он, судя по всему, повесился (у каждого сотрудника тюрьмы всегда есть при себе специальные ножницы как раз для этой цели).

Тем не менее я осмотрел его, после чего официально признал его мертвым. Потом я поговорил с его сокамерником, который был с этим узником, когда тот повесился. Сокамерник уверял, что спал, проснулся, увидел, что его собрат висит в петле, и тут же нажал кнопку аварийного звонка. Но мне показалось, что произошедшее событие его как-то не тронуло (это было странно): похоже, он испытывал по отношению к нему какую-то отстраненность и крайнее, даже ледяное спокойствие. Я отметил это в своих записях о происшествии. Мне уже доводилось выполнять схожую задачу (хоть число таких случаев и было невелико), и всякий раз заключенный, оказавшийся свидетелем смерти другого, выглядел пораженным, иногда он даже довольно сильно трясся. У этого человека не было эмоций по поводу случившегося.

И еще одна странность: он отказался от таблетки снотворного, которую я ему предложил. Я выписываю такую таблетку лишь в очень редких случаях. Подобные пилюли служили в тюрьме своего рода валютой, и их выписывание скоро обращалось в какой-то кнут, которым арестанты стегали врача: заключенный, которому их выписывали, вскоре возвращался и требовал еще, сердясь, если ему отказывали. Это было почти неслыханное явление — чтобы заключенный не взял снотворное, которое ему предлагают. Но этот тип поступил именно так: очевидно, он был уверен, что преспокойно уснет опять, как если бы ничего не произошло. Я отметил в своих записях и этот его отказ — совершенно необыкновенный.

Я уже уходил, но тут меня подозвал заключенный, сидевший в одной из ближайших камер. (Новость о повешении уже успела распространиться.)

Он рассказал, что был другом висельника и что днем, несколько часов назад, прохаживался с ним по прогулочному двору, и тогда тот совсем не выглядел подавленным и ждал освобождения (его должны были скоро выпустить). Я записал и это — и позже порадовался, что записал. Я поблагодарил друга покойного за информацию.

Но что же он имел в виду? Казалось, это не самый обычный суицид (если вообще какой-то суицид можно назвать обычным). На другой день это стало ясно — или даже позже в тот же день.

Ко мне подошел один из заключенных и спросил:

— Извините, доктор, можно с вами кое о чем потолковать?

Когда узники просили меня об этом, я никогда не отказывал: неизменно обнаруживалось, что они хотели сообщить нечто важное. Я отвел его к себе в кабинет.

«Я не стукач, доктор, — заверил он меня. — Вы ж сами знаете, а?» (Стукач — информатор, доносчик. Стучать — доносить. Он «на меня настучал» — он на меня донес.) «Вы ж на меня не настучите, доктор?» Он опасался, как бы я не раскрыл другим заключенным мой источник информации — так сказать, стукнув на стукача.

— Нет. Конечно, нет.

— Я не стукач, доктор, я никакой не стукач, я не хочу, чтоб вы думали, будто я такой, но сдается мне — я вам должен кой- чего рассказать.

И он рассказал мне, что его посадили в одну камеру с тем типом, который был сокамерником мнимого самоубийцы, — и что этот тип хвалился, как повесил покойника (который тогда, впрочем, был еще жив).

Он предоставил жертве выбор: или тебе перережут горло, пока ты спишь, или изобрази самоубийство через повешение. Судя по всему, несчастный (очень боявшийся сокамерника и опасавшийся звать тюремных служащих) не мог придумать, как ему ускользнуть от этого выбора, и решил, что остается повеситься. Виновник преступления соорудил петлю из постельного белья жертвы и потом вытолкнул из-под повешенного стул.

Поблагодарив своего информатора, я добавил, что должен вызвать полицию и что мне придется сообщить полицейским его имя. Я заверил его, что другие заключенные не станут считать его стукачом, поскольку они (ну по большей части) в подобных случаях считают, что убийство — это уж слишком, особенно убийство столь трусливое и происшедшее в ситуации, когда действовала только одна сторона (честная драка — дело иное). Но если он все-таки боится, его обеспечат защитой, пообещал я. Затем я вызвал полицию, сделал нужное заявление и больше ничего не слышал об этой истории, пока меня не позвали в суд давать показания.