Я любовался открывшейся мне вечерней красотой и вдыхал всей грудью вечерний аромат чистого воздуха, который если не пьянил, то дурманил так, что у меня слегка закружилась голова.
Утром, позавтракав яичницей и молоком (бабе Нюре колхоз выписывал на нас яйца, мясо, рыбу, молоко, картошку), мы отправились на картофельное поле.
Возле поля кучками стояли инъязовцы, почти одни девчонки, которые встретили нас шумным приветствием. Чуть в сторонке наш старший, профессор Борис Александрович Ильиш, по учебникам которого занимались студенты факультетов иностранных языков всего СССР, разговаривал с двумя студентами-старшекурсниками. Он им что-то втолковывал: они изображали внимание и почтительность.
Профессор приехал на картошку так, как ходил в городе: в шляпе, хорошем пальто и легких туфельках. В руках держал толстый портфель, с которым приходил на лекции. Впечатление было такое, будто профессор перепутал колхоз с институтом.
Ильиш, настоящий ученый, из тех, кто настолько отдавался науке и растворялся в предмете своего увлечения, что его поведение в простых жизненных ситуациях часто становилось неадекватным. Отсюда и анекдоты, которые приписывали ему, хотя я слышал то же самое, например, о Василии Васильевиче Струве. Говорят, что Борис Александрович, забывшись, снимал галоши, входя в вагон поезда метро. Или, преподавая в нескольких местах, забывал, куда ему сегодня идти: в университет или в ЛГПИ им. Герцена. Тогда он звонил домой и, меняя голос, просил:
— Пригласите, пожалуйста, Бориса Александровича!
— А у него сейчас лекции в университете, — отвечала домработница или кто-то из домашних, и Борис Александрович шел в Университет.
Хотя и посылали нашего уважаемого профессора в колхоз старшим, распоряжался здесь не он, а бригадир, который и определил нам задание. Мы бодро разобрали распаханные борозды и пошли собирать клубни картошки в ведра и высыпать в мешки, чтобы потом загрузить в кузова грузовых машин. Картошка из-за супесчаной почвы и сухой погоды оставалась чистой, хоть сразу в кастрюлю клади, и собирать ее оказалось приятнее, чем в наших среднерусских черноземах.
По краям картофельного поля лежало много мелких и крупных камней, которые как бы обрамляли его. Это результат труда прежних местных жителей. Издавна природные условия считались здесь малопригодными для ведения сельского хозяйства — кругом дремучая труднопроходимая тайга, многочисленные болота, да валуны. Но люди выжигали участки леса и убирали сотни и тысячи камней, чтобы можно было заниматься земледелием.
Камни, убранные с полей, укладывали вдоль края поля, и иногда из камней выстраивался целый забор.
Наш профессор одиноко топтался на обочине поля, потом, поискав глазами, примостился на пенек, достал из портфеля бумаги, положил их на портфель как на стол и стал что-то черкать и править. Так и сидел он до самого конца работы с перерывом на обед. Так просидел и весь срок нашей трудовой повинности. Только иногда вместо пенька стулом ему служили ведро или мешок картошки. Селу профессор Ильиш, может быть, и не помог, но он помогал науке, и его вклад был несоизмеримо большим, чем весь наш труд «на картошке».
Глава 6
Одногруппники и Дима Ковалев. Рутина учебы. Новое общежитие на Васильевском острове. Художник Леня Котов. Завсегдатай танцевальных вечеров. Генрих и Яков — немцы из Поволжья. Друзья- художники. Иван Шувалов и монгол Алтангэрэл из Академии художеств. Импровизированная вечеринка.
Как говорили латиняне, Tempus fugit. В Ленинград мы вернулись через три недели. И потекла студенческая жизнь размеренно, согласно расписанию — в институте и насыщенно и бурно — вне аудиторий.
Наша английская группа сложилась из восьми человек: шести девушек и двух юношей. Все (исключая меня) — коренные питерцы или c жильем в пределах электрички. Дима Ковалев ребенком пережил блокаду, и это наложило определенный отпечаток: выглядел он худым и немощным, медики сказали бы анемичным. В столовой, где Дима изредка обедал, он скупо накладывал в тарелку салат, гарнира к котлете просил класть немного и первое блюдо брал полупорционное. Зато он съедал все до крошки и остаток подливы к гарниру выбирал корочкой хлеба. Как все блокадники, не мог он оставлять еду в тарелке, и потому брал столько, сколько мог съесть.
В блокаду мать отдавала ему половину своего пайка хлеба, а сама научилась курить, чтобы притупить чувство голода. Дима выжил, потому что мать отдавала ему хлеб, а как выжила она сама, одному Богу известно. Но после блокады у матери Димы Ковалева появились необратимые проблемы с сердцем. А сам Дима до сих пор вспоминает как лакомство жмых, который выдавали на талоны вместо сахара детям.
Несмотря ни на что, учился Дима прилично, может быть, потому что имел задел в знании английского, так как до войны мать его преподавала этот предмет в школе.
Девушки в группе были по-своему и на разный манер интересные. Кто-то пел, кто-то писал стихи, в нашей группе училась даже мастер спорта по гимнастике — миниатюрная Галя Максимова, девушка умненькая, похожая на смазливого подростка. В театрах такие комплекции используют в амплуа травести.
Однако ни с кем у меня каких-то дружеских или просто доверительных отношений не сложилось. Я скучал на занятиях. Хотя быстро схватывал все, что предлагали преподаватели, тексты таких предметов как история КПСС надежно и без больших усилий с моей стороны укладывались в памяти. Но я оживлялся на истории зарубежной литературы и на истории Англии; охотно посещал лекции профессора Ильиша по английской филологии и истории английского языка, а также, вспоминая Зыцеря, лекции по языкознанию. Но больше всего мне нравилась языковая практика, и я старался говорить на английском при любой возможности. Преподаватель немецкого, который вводился со второго курса, слушая чушь, которую я бойко городил на этом языке на семинарах через пару месяцев, от души хохотал, но, в конце концов, хвалил и заверил, что на немецком я скоро заговорю не хуже, чем на английском.
В здании на проспекте Стачек мы проучились недолго. Через месяц нас перевели в основной корпус и в новое общежитие на Васильевском острове.