Студент

22
18
20
22
24
26
28
30

На сцену я вышел после выступления первокурсницы Сони Самулевич. Соня доставала губами розу, держась руками за пятки, и вообще демонстрировала невероятную гибкость, что казалось удивительным при ее пухлой комплекции. В цирке такие номера называются «каучук», а на афишах, представляя артистку, часто пишут «женщина-змея». Соня отличалась невысокой и полной фигурой, что никак не вязалось с возможностью ее тела так гнуться, но гнулась она так, словно у нее вообще отсутствовали кости. Я знал из медицинской энциклопедии, что кости обладают эластичностью и упругостью, когда в них достаточно много органических соединений. У Сони, наверно, этих органических соединений присутствовало с избытком.

Впервые я увидел эту девушку при обстоятельствах насколько комических, настолько и странных. Однажды она забрела в нашу комнату в поисках Лёни Котова, с которым познакомилась во время вступительных экзаменов. Лёня отсутствовал, но Соня осталась ждать его. Мы дружно разговорились и через десять-пятнадцать минут знали о ней практически все. Она рассказала, что занималась акробатикой и на всех школьных концертах выступала с номером «Гуттаперчевая девочка». «Сейчас покажу», — сказала Соня и стала раздеваться. Мы с Жорой и Васей Сечкиным лишились дара речи, а наши немцы, Генрих и Яков, поспешили выйти, они тенью скользнули за дверь, и будто их и не было. Соня осталась в одном купальнике, ловко влезла на стол и продемонстрировала нам все элементы своего искусства.

Вася похлопал в ладоши, Жора недоуменно пожал плечами и незаметно для девушки покрутил пальцем у виска, а я поразился полному отсутствию комплексов у нашей гостьи. Не похоже, чтобы это смутило Васю Сечкина, но мы с Жорой чувствовали неловкость, будто раздевались сами. Соня спокойно оделась и как ни в чем не бывало стала рассказывать нам про свою школу. Вскоре появился Леня, и они ушли.

— Ну, наглая, — с растерянной усмешкой сказал Жора. — Ни тебе стыда, ни тебе совести. Пришла к мужикам в комнату и разделась до трусов, будто у себя дома.

— Ну, не до трусов, а до купальника, — весело поправил Вася. — А ты, вроде, девок в купальниках не видел.

— Здесь не пляж, — махнул рукой Жора, не желая связываться еще и с ветреным Васькой…

Я читал легкие стихи Блейка:

Зеленый лес от радости смеется, В ответ ручья журчанье раздается. Смех ветра отдается гулким эхом, И холм дрожит веселым смехом. Луг расцветающий смеется, Смех соловья над лугом льется, И даже Мэри и Эмили Свой смех со смехом луга слили. В тени смеются звонко птицы - Весна пришла, всё веселится. Проснитесь все, с природой слейтесь, Весну вдыхайте, пойте, смейтесь!

Потом читал переводы из не менее милых стихов Стивенсона:

Зимой темно, когда я просыпаюсь, При желтом свете свечки одеваюсь, А летом нужно спать ложиться, Когда ещё и солнце не садится…

И Бёрнса:

Разве можешь ты меня оставить, Так жестоко чувства оскорбить, Сердце так страдать заставить! Нет, не можешь ты меня забыть! Нет, не можешь ты меня забыть! Так легко не можешь разлюбить, Чувством так жестоко править, С другом так коварно изменить! Ты должна со мною быть! Ты должна со мною быть!

Стихи английских поэтов сначала читали англичане, а следом выходил я и читал свой перевод. Зал принимал благосклонно, мне аплодировали, а я важно и с достоинством кланялся, как меня учил мой наставник, актер театра и кино. Все складывалось хорошо, но черт меня дернул прочитать перевод несомненно доброго человека Блейка «Лондон»:

Я брожу по улицам нарядным, Там, где Темза темная томится. Каждого прохожего обласкиваю взглядом, А в ответ суровые, нахмуренные лица.

Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:

В каждом слове страх я замечаю, Плач ребенка кажется заклятьем, Всюду скорбь, усталость я встречаю, С бледных губ срываются проклятья.

Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:

Кровь солдат и стоны омывают Роскошь замков древних и дворцов, Только люди в нищете здесь умирают, Смерти глядя с радостью в лицо.

Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка.

Зал ревел. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, а жили своей простой человеческой жизнью.

А зал не унимался, аплодировал, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».

На край сцены вышел Стив, поднял руку, успокаивая зал, и снова повторил, что сейчас Лондон совсем другой и нельзя связывать его с тем Лондоном, который описывал Уильям Блейк.

Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением.

— Take off a crown, Steve, and do not judge. I repented, — сказал я смиренно. — We say: «Guilty head is not cut».

Стив снисходительно похлопал меня по плечу, и непонятно было — простил он меня или нет. Но в любом случае англичане должны были уехать к себе с неприятным осадком от бестактного поведения одного из советских студентов, которое задевало их национальное чувство.

По поводу этого инцидента куратор нашей группы, преподавательница английского, интеллигентная и воспитанная Екатерина Сергеевна Волкова, женщина в возрасте, которая работала с американскими концессионерами на Дальнем Востоке как переводчик ещё в середине двадцатых годов, сказала: «Как же вы, Володя, могли? Я была о вас более высокого мнения!». При этом она укоризненно покачала головой.