Двор. Баян и яблоко

22
18
20
22
24
26
28
30

— Хуже батрака младшего сына держишь. А ведь и ему как-то хозяевать на земле придется.

— Для хозяйства Платошке бог разумения не дал, — хмуро отвечал Маркел. — Вот стукнет шестнадцать, уйдет парень в монастырь, будет у нас свой молельщик.

И во всем, чего ни коснись, для Платона даже крохи не находилось: «На что ему, будущему молельщику?»

Платону ничего не принадлежало в этом прочном рубленом доме с резным крыльцом и нарядными наличниками пяти окон, выходящих на улицу. Не только лавка с железными ставнями, все амбары, сараи и клетушки всегда были на замке. Снохи держали свои сундуки и сундучочки под замком, и одна не знала, что запрятано в сундуках другой, как и корзунинские большаки тоже не знали, сколько денег выручено каждым от торговых дел, от ямщины, которой, случалось, они тоже занимались, и от разных других сделок. Разговаривать у Корзуниных не любили и говорили только о том, что касалось дела, то есть денег, и что приносило деньги. За столом сидели молча, хлебали, по старинному обычаю, из общей большой глиняной миски, но каждый думал о своем, как бы побольше добра да денег накопить. Все этими порядками были довольны, а Маркел даже любил повторять:

— Копите денежки, большаки, копите! Помру, вам все оставлю, а делиться будете, вам же легче: у каждого и свое добро загодя припасено!

Да и кое-что Маркел уже давненько поделил между старшими сыновьями. У каждого была своя собственная амбарушка, сарай, клеть при избе; каждому большаку отец выделил коня и корову, оставив «на свою потребу» третью корову и третью лошадь. Общими были только батраки, которые работали на поле. Батраки подолгу у Корзуниных не заживались — и не только оттого, что скупые Маркеловы снохи плохо кормили работников, уходили и от тоскливой жизни, от полутемного крытого двора, где все было заперто на замки и засовы. Большие и малые замки отовсюду глядели и на Платона, как безмолвные, но злые сторожевые псы, готовые всегда укусить его. Батраки, рассчитавшись, уходили с корзунинского двора с бранью и проклятиями. Маркел равнодушно захлопывал калитку.

— Скатертью дорога… Найдется еще вас, бездворовых, рванья всякого.

И правда, находились бездворовые люди, шли в батраки — беспокоиться на сей счет Корзуниным было нечего.

— Царь-батюшка, да и все правители за нас, крепких хозяев, — говаривал Маркел. — Нами, слава богу, земля держится! Как было испокон веку, так и будет.

Обращался он только к большакам, реже говорил со снохами, а Платона будто не замечал. С детства Платон не помнил, чтобы Маркел или большаки хоть однажды приласкали его или сказали приветливое слово. Потому с малых лет возражать и обижаться Платон не смел, и выхода из этого положения никакого не было; все перед ним было закрыто, все было на замке, и будущая судьба его, как потом стало ему чудиться, тоже была заперта на замок.

Только около матери и можно было чувствовать себя человеком, только ее глаза, ее душа были открыты Платону во всем этом запертом на замки, темном, крытом дворе.

Когда в кухне никого не было, Платон пробирался к матери, в ее уголок за большой русской печью, отделенный ситцевой вылинявшей занавеской.

— Мамонька, — шептал Платон, приникая к плечу матери. — Зачем все они меня обижают? Зачем бранятся? Ведь я же им слова поперек не говорю!

— Зачем? — горько усмехалась Дарья, и отекшее лицо ее передергивалось от боли. — Ненавидят они тебя, Корзунины эти проклятые!

Когда Платону пошел уже шестнадцатый год, мать, утешая Платона после очередной его жалобы на несправедливость и обиду, вдруг сказала:

— Чужой ты им, Корзуниным-то, чужой ты им, сыночек… Не суди мать твою, Платошенька, не кляни… а не отец тебе большебородый этот старичина… будь они все прокляты, загубили они мою жизнь!.. Отец твой… за рабочих он шел, против царя, против богатых боролся… сам он мне про то говорил… Услали его, моего милого, в Сибирь, в лютые морозы… видно, там он помер… здоровье у него было слабое… а сам худенький, высокий… Ты — прямо вылитый отец, сыночек!.. Не суди меня, Платошенька…

— Да разве же я смогу осудить тебя, мамонька ты моя, одна ведь ты у меня на свете! — сказал Платон, и оба долго молчали, обнявшись.

— Ушел бы я от них, мамонька… чужие ведь они мне… ушел бы я от них… тебя бы взял с собой… Жили бы мы вольно, как люди… — шептал он матери, полный горячей тоски.

— Куда уйдешь-то? Без денег, без двора… сынушко ты мой бедный! — и мать печально гладила светлые курчавые волосы Платона.

Однажды Маркел, остановив на Платоне тяжелый взгляд, сказал: