С ключом на шее

22
18
20
22
24
26
28
30

— Заткнись, — бросила Ольга и поднялась с начинающих неметь колен. Уселась на табурет, благонравно сложив руки перед собой. Нахмурилась, пытаясь понять, как она — так тщательно выстроившая нормальную жизнь, так истово замаливавшая грехи, — оказалась загнана в угол. Она так яростно выпалывала из души любые ростки, напоминающие о той, старой Ольге, вычищала из памяти любые намеки на забытую историю — и вдруг оказалась в самом ее центре. И никто не поможет — потому что помочь могут только те, кто способен получить Послание, но Янка заперта. Она сказала — ты не поверишь, но Ольга поверила, сразу и без сомнений, потому что под окном лежали собаки, а на полу — ударенный дядя Юра, и, значит, взрослых, в которых они превратились, взрослых, которых нельзя запереть и не пускать, больше не было. Янка не выйдет. А Филька давно уже не в счет…

Дядя Юра, выжидательно наблюдавший за ней, пошевелился.

— Ну, хватит дурака валять, — произнес он все тем же пугающе нормальным голосом. — Отпусти меня немедленно. Тебе же лучше будет…

(-…А ну стоять! Я кому сказал, стоять! Вам же лучше будет!

Ольга начинает хихикать. Дыхание сбивается, ноги становятся чужими; дурацкий смех душит ее. Широкая Филькина спина скрывается за углом, и мгновение спустя Янка тоже исчезает из виду. Но Ольга, преданная собственным смехом, уже не может бежать. Она хохочет, сгибаясь и хватаясь за бок. Угол, за которым скрылись Филька и Янка, приближается слишком медленно. Она больше не может. Она попалась. Она продирается сквозь воздух, загустевший от отчаяния, и смеется.

— Я кому сказал?! — слышит она крик за спиной. — Тебе же лучше будет!..)

— Тебе же лучше будет, — с напором повторил дядя Юра. Ольга расхохоталась, откинув голову; поймала на себе взгляд дочери — и смех оборвался. Восторженный, хищный, кусачий взгляд. Дядя Юра засопел и принялся вертеть запястьями.

— Пожалеешь… — пробормотал он.

— Уже жалею, — буркнула Ольга. — Не надо было к нам лезть…

— Чего он вообще приперся?! — шепотом воскликнула Полинка.

Ольга покачала головой. Горло свело спазмом.

— Боже… мама… — пробормотала она и уткнулась лицом в ладони.

* * *

…В один из осенних дней, когда туман оставляет в носоглотке горьковатую пленку с лекарственным привкусом, и от промозглого холода не помогает даже колючий свитер с высоким горлом, Ольга приходит домой с художки и застает маму плачущей над коробкой макарон. Впервые с тех пор, как они перестали ходить на Коги, Ольге становится по-настоящему страшно. Мама часто всхлипывает по ночам, когда думает, что ее не слышно. Из-за работы, денег, проверок инспектора из детской комнаты милиции… Раньше она была не такая. Это из-за жениха, этого козла, который взял и исчез почти четыре года назад, в то самое лето. Мама ничего не говорила — но Ольга видела, что в ней что-то сломалось. Как будто разбился грифель в карандаше — его можно поточить, и будет казаться, что все в порядке, но стоит чуть надавить — и обломок стержня вывалится, выворачивая за собой тонкие розоватые щепки…

Но открыто мама не плакала очень давно. И когда этот дурацкий жених исчез — не плакала. Единственный раз Ольга видела ее слезы, когда исчезла баба Нина. Она сама тогда ревела, как маленькая…

Мама вздрагивает плечами, сгорбившись над серой с красными надписями картонной коробкой. Тушь черными ручейками течет по щекам, и Ольга понимает, что ход жизни сломан навсегда. Она хватает маму за безвольно лежащие на столе руки, стискивает их, обмирая от того, какие они холодные и влажные, мертвенно-мягкие, — как две снулые рыбины. Неведомая беда так огромна, что заполняет голову, как туман — город О. Потом Ольга чувствует слабое пожатие. Мама криво улыбается, отнимает руки, и Ольга быстро тыкается лбом в ее плечо.

— Ставь кастрюлю, — говорит мама и вытирает нефтяные дорожки со щек. — Будем коммерческие макароны варить. — Она вскрывает коробку и заглядывает в ее гремящее нутро. — На вид как обычные, разве что подлиннее, — хмыкает она, и Ольга спохватывается:

— Коммерческие? Они же дорогие очень…

— А по талонам все еще с утра разобрали, — пожимает плечами мама. — Ну, хоть попробуем.

Она принимает веселый, почти лихой вид, но глаза у нее красные, а щеки — грязно-серые от размазанной туши, и Ольге хочется заплакать. Она представляет, как после смены мама обходит пустые магазины, добирается даже до универсама рядом с институтом, но так и не находит макарон. В маминой сумке лежит розовый листок талонов на сентябрь; из-за вырезанных квадратиков он похож на выкройку замысловатой коробки, но не использован даже на две трети. Через несколько дней оставшиеся талоны превратятся в бумагу, а проклятых макарон все нет. И совсем не обязательно их покупать, дома есть пшенка и рис. Но маме нужны, очень нужны эти несчастные макароны, и, дойдя до отчаяния, она решается потянуть на себя железную, в пятнах сварки дверь под неприметной вывеской «Коммерческий магазин». Между коробками с длинными тепличными огурцами и мешками с рисом, покрытыми японскими иероглифами, она пробирается к витрине, и ее нежно охватывает розовый запах жвачки. Под стеклом прилавка блестящие сникерсы и натсы перемигиваются с новенькими чистыми кассетами, брикетами растворимой корейской лапши и неоновыми резинками для волос. Но ей нужны только макароны…

Ольга засыпает грязно-белые, смутно напоминающие о чем-то неприятном трубочки в закипевшую воду и садится напротив мамы. Ловит ее пристальный, оценивающий взгляд, со странной задумчивостью блуждающий по плечам, животу, груди. Этот осмотр заставляет Ольгу нервно заерзать, и мама успокаивающе улыбается.