Собрание сочинений в 9 тт. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

— А я от вас и не требую никаких действий, — говорит. — Тот закон, по которому все граждане обязаны играть на хлопковой бирже, уже отменен.

— Неужели? — говорю. — Не слыхал, представьте. Наверно, и об этом тоже сообщено было через ваш «Вестерн Юнион»[54].

Поехал обратно в магазин. Тринадцать пунктов. Ни шиша в этой чертовой механике никто не смыслит, кроме штукарей, что сидят развалясь в своих нью-йоркских конторах и только смотрят, как провинциальные сосунки подносят на тарелочке им деньги и умоляют принять. Да, но тот, кто не рискует повышать ставку, лишь показывает, что у него нет веры в себя. И, по-моему, так: не хочешь поступать по совету, так на кой ты тогда платишь за совет. Притом они ведь там сидят на месте и в курсе дела полностью. Вот она, телеграмма, в кармане. Доказать бы только, что у них сговор с телеграфной компанией с целью надувательства клиентов. Это вещь подсудная. И мне недолго. Черт их дери, однако, неужели крупная такая и богатая компания, как «Вестерн Юнион», не может вовремя передавать сводки? Вот если телеграмму «Ваш счет закрыт» — это они тебе мигом передадут. Крепко эти сволочи о народе беспокоятся. Они же одна шайка с той нью-йоркской сворой. Это и слепому ясно.

Вошел я — Эрл покосился на свои часы. Но ни слова, пока не ушел покупатель. А тогда говорит:

— Домой, значит, ездил обедать?

— К зубному пришлось заехать, — говорю, потому что хотя не его чертово дело, где я обедаю, но после обеда он тут же обязан вернуться опять за прилавок. И так с утра на части разрываюсь, а теперь еще от него выслушивай. Что я и говорю: возьмите вы такого мелкоплавающего лавочника захолустного — человечку цена пятьсот долларов со всеми потрохами, а хлопочет, шуму подымает на пятьдесят тысяч.

— Ты мог бы меня предупредить, — говорит. — Он ждал, что ты сразу же вернешься.

— Хотите, уступлю вам этот зуб и еще приплачу десять долларов? — говорю. — У нас по уговору часовой ушел на обед, — говорю, — а если мой образ действий вам не нравится, то вы прекрасно знаете, что делать. — Знаю, и давненько, — говорит. — И если не делаю, то из уважения к твоей матушке. Я ей крепко сочувствую, Джейсон. Если бы кой-кто из моих знакомых так ее уважал и сочувствовал ей.

— Ну и держите при себе свое сочувствие, — говорю. — Когда оно нам потребуется, я вам заблаговременно сообщу.

— Я ведь все молчу про это дельце, покрываю тебя, Джейсон, — говорит.

— Да? — подзуживаю его. Прежде чем осадить, дай послушаю, что скажет.

— Думается, я больше твоей матушки в курсе, откуда у тебя автомобиль.

— Вот как? — говорю. — Ну и когда же вы собираетесь объявить эту новость, что я его купил на уворованные у родной матери деньги?

— Я ничего не говорю. Я знаю, — говорит, — она тебе дала доверенность на ведение дел. Но знаю также, что она все еще думает, будто та тысяча долларов до сих пор в деле.

— Что ж, — говорю. — Раз вы уже столько знаете, то сообщу вам еще одну мелочь: сходите-ка в банк и спросите, на чей счет я каждый месяц первого числа вот уже двенадцать лет вношу сто шестьдесят долларов.

— Я ничего не говорю, — говорит. — Только прошу, чтобы ты впредь не опаздывал.

Я не стал и отвечать. Бесполезно. Давно понял, что если человек вбил себе что в голову, то разубеждать его — пустое дело. А если к тому же втемяшил себе, что он обязан осведомить кого-то насчет вас для вашего же блага, то и вовсе ставь крест. У меня тоже есть совесть, но, слава богу, мне с ней не надо вечно няньчиться, как с хилым щеночком. Уж я бы не щепетильничал, как он, чтоб ненароком не получить от своей лавчонки больше, чем восемь процентов прибыли. Ясное дело, боится, как бы не привлекли по закону о лихоимстве, если больше восьми процентов выжмет. Какой тут, к черту, шанс может быть у человека в таком городке и при таком хозяине. Да посади он меня на свое место, я бы за год обеспечил его на всю жизнь, только он все равно отдал бы на церковь или еще куда. Кого я не переношу, так это сволочных лицемеров. Которые если сами чего недопонимают до конца, то сразу кричат про мошенничество и морально обязаны тут же доложить кому не следует, хоть это совсем не их собачье дело. Что я и говорю: если б я, чуть только чего недопойму в поступках человека, сразу же записывал его в мошенники, то я бы мог без труда откопать что-нибудь в бухгалтерских книгах, и тогда б вы вряд ли захотели, чтобы я счел себя обязанным побежать с докладом к третьим лицам, которые и так в курсе дела побольше меня, а не в курсе, так все равно нечего мне соваться. А он мне на это:

— Мои книги открыты для всех. Всякий, кто имеет — или имел и считает, что и посейчас имеет, — пай в моем деле, может проверить по книгам, пожалуйста.

— Вот, вот, — говорю. — Сами вы, конечно, ей не скажете. Вам совесть не позволит. Вы только раскроете перед ней книги, чтоб она сама дозналась. А вы — вы ничего не скажете.

— Я вовсе не желаю вмешиваться в твои дела, — говорит. — Я знаю, тебе не дали тех возможностей, какими пользовался Квентин. Но ведь и у матери твоей жизнь сложилась несчастливо, и если вдруг она придет сюда ко мне и спросит, что понудило тебя выйти из дела, то мне придется рассказать ей. И не из-за той тысчонки, ты сам знаешь. Но — что на деле, то и в отчетности должно быть, иначе далеко не уедешь. И лгать я никому не стану, ради себя ли самого или чтобы другого покрывать.