— Давай дочищу Боболинка, — сказал я.
— Дочистишь? А ты постоишь, Боб? — спросила она, приблизив лицо к голове Боболинка. — Дашься кузену Баярду обтереть? Ну, увидимся в комнате. — И ушла.
— Вам, я думаю, крепко пришлось прятать этого коня, когда здесь янки были, — сказал Ринго.
— Коня? — сказал кузен Денни, не переходя еще на крик. — К коню Друзиллиному никакой янки больше не полезет. Когда они пришли дом жечь, Дру схватила пистолет и как была, в воскресном платье, кинулась сюда, в конюшню, а они за ней. Вбежала, вскочила на Боболинка незаседланного, и даже узду не успела надеть, а янки загородил выход и кричит: «Стой!» — а Дру ему: «Прочь с дороги — затопчу», — а тот: «Стой! Стой!» — и тоже пистолет выхватил, — кузен Денни перешел уже на крик, — а Дру нагнулась к уху Боболинка: «Стопчи его, Боб!» — и янки еле отшарахнулся. Но и весь двор был полон янки, и Дру остановила Боболинка, спрыгнула в своем воскресном платье, пистолет вложила дулом Боболинку в ухо и говорит: «Всех вас тут перестрелять у меня пуль не хватит, да и не помогло бы все равно; но для коня достанет одной пули. Стрелять, значит?» И они сожгли дом и ушли! — Денни орал уже вовсю, а Ринго таращился на него восхищенно. — Бежим! — горланил кузен Денни. — Бежим про негров слушать на реке!
— Про негров я и так наслушался за свою жизнь, — сказал Ринго. — Мне про железную дорогу надо вот.
Мы вошли в хибару — Друзилла уже начала для бабушки рассказ, но не про железную дорогу. Волосы у Друзиллы обрезаны коротко; вот так они бывают у отца обкорнаны — он бабушке рассказывал, как в отряде подстригают волосы друг другу клинком штыка. Лицо у Друзиллы покрыто загаром, руки жесткие, в царапинах, как у рабочего человека. Она говорила, обращаясь к бабушке:
— Дом еще догорал, а они уже начали проходить вон там по дороге. Их не счесть было; шли мужчины, женщины, малышей неся, таща стариков и старух, которым дома бы лежать и смерти ждать. Идут и поют на ходу, а по сторонам и не глядят. Два дня стояла над дорогой пыль — они и всю ту ночь шли, а мы не спали, слушали, как идут; а утром там и сям вдоль всей дороги обессилевшие старые лежали и сидели и ползком ползли, призывая молодых и сильных помочь, но те шли не останавливаясь, даже не оглядываясь — и, по-моему, не видя и не слыша. «На Иордан идем, — был их ответ мне. — Через реку Иордан переходить».
— Вот то же и Люш мне, — сказала бабушка. — Что генерал Шерман ведет их к реке Иордану.
— Да, — сказала Друзилла. — К реке. У реки они встают — будто новая река, запруженная. Янки выдвинули им навстречу конную бригаду, чтоб оттеснять их, чтобы дали достроить мост для перевода на другой берег пехоты и артиллерии. До реки негры идут спокойно — пока не увидят или не учуют воду. А тогда безумеют. Нет, не дерутся; они словно бы не замечают даже конников, которые теснят их лошадьми, бьют ножнами; словно бы видят лишь одно — воду и другой берег. Они не свирепеют, не дерутся; только все — мужчины, женщины и дети — с пеньем напирают, рвутся к недостроенному мосту и даже просто в воду, а конница отбивает их напор ножнами сабель. Не знаю, когда они в последний раз поели; кто знает, какую даль прошагали иные из них. Идут, забыв о пище, обо всем, — дух или голос поднял их в дорогу, и они тут же бросили все и пошли, в чем и как были. Днем у них передышка в лесу, а ночами снова движутся. Вы услышите потом — я вас разбужу, — как они топочут по дороге, пока конница не остановит. Там один офицер был, майор, он все же разглядел наконец, что я не из его бойцов, и говорит: «Подействуйте как-то на них! Пообещайте что угодно — чтоб они домой пошли!» Но они точно слепы все были и глухи к моим словам; лишь воду видят и тот берег. Да вы сами убедитесь завтра, когда поедем туда.
— Друзилла, — сказала тетя Луиза, — ни завтра, ни в иной день ты туда не поедешь.
— Мост будет заминирован и взорван, когда армия перейдет на тот берег, — сказала Друзилла. — Никто не знает, что тогда сделается с неграми.
— Мы тут не ответчики, — сказала тетя Луиза. — Янки навлекли это на себя — пусть и расплачиваются.
— Но эти негры ведь не янки, мама, — сказала Друзилла. — А завтра там будет еще по крайней мере одна южанка. — Взглянула на бабушку. — Целых четверо южан, считая Баярда и Ринго.
Тетя Луиза перевела взгляд на бабушку.
— Роза, ты не поедешь. Я запрещаю. Кузен Джон будет мне благодарен, что я удержала тебя.
— Пожалуй, поеду, — сказала бабушка. — Надо ведь серебро вернуть.
— И мулов, — сказал Ринго. — Про мулов не забудем. А за бабушку не беспокойтесь. Она как надумает сделать чего-нибудь, так на колени станет на десять секунд и скажет Богу, чего надумала, а после встанет и делает. А кому не нравится, те пусть в сторонку, пока с ног не сбиты. Но вот железную дорогу…
— А теперь спать надо, — сказала бабушка.
Но мы не легли. Мне тоже нужно было услыхать про железную дорогу; возможно, понуждало меня скорей стремление держаться вровень с Ринго (вернее, даже впереди него: ведь я-то видел железную дорогу еще живую, а он нет), чем мальчишеская тяга к дыму, грому, ярости и быстроте. Мы сидели в негритянской хибаре, что — как у нас дома хибара Лувинии — разделена на две комнатки подвешенным к потолку одеялом, за которым уже легли в постель тетя Луиза и бабушка и где кузену Денни тоже бы лежать уже, если б не дано ему разрешенье посидеть с нами один этот вечер, послушать рассказ Друзиллы, хоть ему и не надо — ведь Денни был на месте и видел сам. Мы сидели, я и Ринго, слушали Друзиллу, переглядываясь немо, изумленно, вопрошающе:
Об этом рассказала нам Друзилла в хибаре, что пахла недавней побелкой и сквозь известку попахивала неграми. Друзилла нам сказала, вероятно, и какому замыслу служил тот поединок — должно быть, она знала военное обоснование той отчаянной попытки не то чтобы уйти от поражения (на это надежды уж не было), а хотя бы отодвинуть поражение. Но нам обоснования были не нужны. Мы сидели не слыша, не слушая даже; перед нами зримо вставала железная дорога, теперь мертвая, обратившаяся в кучки обугленных шпал, уже прошитых зеленой травой, в скрюченную сталь рельсов, узлом завязанных вокруг стволов и уже врастающих в живую древесную кору, сливающихся, съединяющихся с принявшею их чащей, — а для нас эта дорога по-прежнему тянулась чистая, нетронутая, прямая и узкая, как путь к славе, — такая, какой была для очевидцев в тот миг, упущенный мною и Ринго. Друзилла рассказала и о том, откуда и куда она тянулась — из Атланты в Чаттанугу, — но названия эти значили для нас не больше, чем для прочих зрителей — черных и белых, стариков, детей и женщин, которым еще месяцы и месяцы не знать, сделала ль война их вдовами, осиротила или пощадила. Слух прошел по линии, молва распространилась, и они собрались у железной дороги — и увидели вспышку и взблеск неукротимого духа, освободившегося от груза плоти за три голодных года. Она рассказывала, и теперь мы с Ринго тоже были очевидцами; мы соучаствовали с теми, кто в Атланте прокрался ночью к паровозу, стоявшему в депо, и оглаживал колеса, поршни и железные бока, нашептывая в темноте, как любовник шепчет любовнице или наездник — лошади, безжалостно ее улещивая, убеждая, уговаривая совершить верховное усилие, за которое она заплатит жизнью (а он — нет). Мы были среди стариков, детей, женщин, кого собрала, притянула и предупредила тайная молва — эта телеграфная связь угнетенных, лишенных уже всего, кроме воли и способности к обману, и встречающих с бесстрастным и непроницаемо-загадочным лицом взгляды синемундирных врагов, поселившихся среди них. Ибо молва разнеслась; Друзилла и о том упомянула: лишь только паровоз помчался из Атланты — и в ту же минуту разлетелась весть, как если бы военачальники южан пустили громогласно эту весть: «Три года вы страдали, и вот теперь мы вам и вашим детям дадим на миг увидеть то, ради чего вы принимали страдания и приняли разгром». Ибо в том и заключался замысел. Теперь мне это ясно. Ведь даже успешный проход сотни многовагонных составов не смог бы улучшить положение, изменить развязку борьбы; а уж тем более не властны были изменить ее два одиночных паровоза, с интервалом в сотню ярдов прогрохотавших, просвистевших сонною пустыней колеи, уже больше года не видавшей пара, не слыхавшей колокола. По-моему, на это и не было расчета. Тут замышлялся как бы поединок двух железных стародавних рыцарей, не военного успеха ради, а из принципа — честь против чести, храбрость против храбрости, — не для материальной цели, а подвиг ради подвита — последнее решительное испытание духа, доказующее лишь финальность смерти и тщету всякого усилия. И мы тоже стали очевидцами, свидетелями, словно голос Друзиллы взметнул нас к световому лучу, блуждающему в космосе и содержащему в себе тот яростный образ — участок пути, запечатленный парой глаз и существующий лишь в этом зрительном охвате, отрезок колеи, идущей из ниоткуда в никуда, паровоз, не врывающийся, а застывший на сетчатке глаза в громовой и дремотной ярости, одинокий, неприкосновенно-целостный, печальный, тратящий на вопль гудков тот драгоценный пар, что, сэкономленный, мог бы еще убыстрить и на мили удлинить пробег (но и десятикратно большая была б оправдана такая трата), — дымит уширенная кверху труба, мятется, мотается колокол, боевой звездный флаг с андреевским крестом[26] прибит к крыше паровозной будки, колеса, шатуны взблескивают медными частями, точно золотыми, и впрямь рыцарскими, шпорами, — и унеслось видение, исчезло. Нет, не исчезло, не ушло, покуда живы побежденные или потомки побежденных, чтобы поведать, чтобы выслушать.