Собрание сочинений в 9 тт. Том 6

22
18
20
22
24
26
28
30

— Поезжайте домой. Вы с этими мальчиками сделали хорошее дело. Почти наверняка жизнь спасли. А теперь поезжайте домой и предоставьте нам все это до конца довести. Там будет совсем не место для леди.

Но мисс Хэбершем просто прервала, да и то ненадолго:

— Вчера там было не место для мужчин.

— Подождите, Хоуп, — вмешался дядя. Дядя повернулся к мисс Хэбершем. — Для вас есть дело в городе, — сказал он. — Не понимаете?

Теперь мисс Хэбершем смотрела на дядю, но она все еще сидела вполоборота, не откинувшись на спинку сиденья, и пока еще не думала сдаваться — смотрела, выжидая, и как будто вовсе даже и не сменила одного противника на другого, а без всякого колебания или запинки приняла бой с обоими, не прося пощады, не бахвалясь.

— Уилл Легейт — фермер, — продолжал дядя. — Кроме того, он просидел там всю ночь. Ему надо пойти домой, у него свои дела есть.

— Неужели у мистера Хэмптона других помощников нет? — сказала мисс Хэбершем. — Для чего же их держат?

— Так ведь это просто сторожа с ружьями, — сказал дядя. — Легейт сам говорил нам с Чиком вчера вечером, что, если найдется достаточно людей, которые решатся на такое дело и захотят настоять на своем, они все равно прорвутся, несмотря на него и Таббса. Но вот если женщина, леди… белая леди… — Дядя остановился, замолчал: они вперились друг в друга, и, глядя на них, он опять вспомнил дядю и Лукаса в камере вчера вечером (вчера вечером, конечно, а как будто годы прошли); и опять ему показалось (только сейчас дядя и мисс Хэбершем действительно уставились друг другу в глаза, а не впивались друг в друга с тем сверхчеловеческим напряжением всех чувств, в совокупности которых какое-то одно жалкое, сбивчивое, обычное человеческое восприятие вряд ли значит больше, чем умение разбирать санскрит), будто перед ним два последних оставшихся игрока в покер разыгрывают банк. — Просто будет сидеть там на виду, так что первый, кто пройдет мимо, успеет раззвонить об этом задолго до того, как на Четвертом участке заправят машины, чтобы в город ехать… а мы тем временем успеем добраться туда и разделаемся с этим, покончим раз и навсегда…

Мисс Хэбершем откинулась назад медленно, пока не прислонилась к спинке сиденья.

— Значит, я должна сидеть там на лестнице, раскинув веером юбки, — сказала она, — или, может, даже лучше — прислонившись спиной к перилам и упершись ногой в стенку кухни миссис Таббс, пока вы, мужчины, которые не удосужились вчера задать этому старику негру несколько вопросов, так что ему вечером не к кому и обратиться было, кроме как к мальчику, к ребенку… — Дядя промолчал. Шериф стоял, нагнувшись к окошку, дыша широкими, глубокими вздохами, не то чтобы тяжело, но просто, должно быть, как надо дышать такому громадному человеку. — Везите меня сначала домой, — сказала мисс Хэбершем. — У меня там набралась кой-какая починка. Не буду же я сидеть полдня без всякого дела, чтобы миссис Таббс подумала, что ей надо меня разговорами занимать. Везите меня сначала домой. Я уже час тому назад поняла, как вам с мистером Хэмптоном не терпится поскорей с этим разделаться, но на это вы все-таки можете выкроить время. Алек Сэндер может пригнать мою машину к тюрьме по дороге в школу и оставить ее у ворот.

— Есть, мэм, — сказал дядя.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Итак, они повезли мисс Хэбершем к ней домой, на окраину города, и через запущенную, косматую можжевеловую рощу подъехали к некрашеному портику с колоннадой; здесь она вышла из машины и пошла в дом и, по-видимому, даже и не останавливаясь — на черное крыльцо, потому что они сейчас же услышали откуда-то из-за дома, как она кричит на кого-то — должно быть, на старого негра, брата Молли и шурина Лукаса — громким, срывающимся голосом, немножко осипшим от усталости и оттого, что она не спала ночь; затем она вышла с большой картонкой в руках, набитой чем-то вроде выстиранного неглаженого белья и длинных мягких тряпочек и скрученных чулок, и снова уселась в машину, и они поехали обратно к Площади по чистым тихим утренним улицам; большие старые деревянные обветшалые дома времен основания Джефферсона, укрывшиеся среди заросших, запущенных газонов, среди старых деревьев и переплетающихся корнями благоухающих цветущих кустарников (названия которых мало кто знает из жителей моложе пятидесяти лет), кажутся до сих пор — даже если в них и живут дети — обиталищем каких-то призрачных теней женщин, престарелых девиц и вдов, которые и сейчас, семьдесят пять лет спустя, все еще ждут запаздывающих телеграфных известий о битвах в Теннесси, Виргинии и Пенсильвании; дома эти теперь уже не глядят на улицу, а заглядывают через плечи послезавтрашних новеньких, маленьких, чистеньких одноэтажных домиков, спроектированных в Калифорнии и Флориде и поставленных, вместе с подобающим каждому из них гаражом, на аккуратном участке с подстриженной травой и унылыми цветочными клумбами, по три и четыре домика на участок — такое дробное деление двадцать пять лет тому назад показалось бы несколько мелковатым для одной приличной подъездной площадки перед фасадом; там живут молодые процветающие супруги, у каждой четы двое детей (как только они могут себе это позволить), у каждой своя машина, все они члены местного клуба, и клуба, где играют в бридж, и Ротари-клуба[74], и коммерческого клуба, у каждого патентованные электрические приборы для стряпни, и охлаждения, и чистки, и опрятные щеголеватые цветные горничные в наколках, которые орудуют этими приборами, звонят по телефону друг дружке из дома в дом, болтают в то время, как жены, в сандалиях и в брюках, с покрытыми лаком ногтями на ногах, попыхивают испачканными губной помадой сигаретками, набивая покупками сумки в бакалейных лавках и магазинах.

Или так оно всегда бывало и, казалось бы, должно быть; в воскресенье они даже и не заметили бы, сочли бы это в порядке вещей, что никто не включает и не выключает жужжащего пылесоса, не щелкает выключателем электроплиты, ибо это день отдыха или, может быть, день, посвященный какому-нибудь событию вроде крестин или торжественных похорон, или все уехали на пикник, но сегодня понедельник, новый день, новая неделя; отдых и потребность заполнить время и убить скуку — все это позади; дети со свежими силами — в школу, супруг и отец — за прилавок, или в банк, или толочься в контору «Вестерн Юнион»[75], куда ежечасно поступают сообщения о ценах на хлопок; сейчас уже время завтрака, и спешки, и столпотворения всеобщего исхода из дому, а все еще нигде не видно негров — ни молодых девушек с выпрямленными волосами, накрашенных, в ярких, нарядных модных платьях, заказанных по почте, — они даже не надевают своих франтоватых наколок и фартучков, пока не переступят порога белых кухонек, — ни пожилых негритянок в длинных, по щиколотку, ситцевых или клетчатых холстинковых платьях, сшитых дома, так же как и те длинные простые передники, которые они носят все время, и это уже перестало быть признаком или принадлежностью их работы, а стало просто одеждой, ни даже мужчин-негров, которые должны были бы сейчас подстригать изгороди и газоны, ни даже (они сейчас ехали через Площадь) уличных метельщиков из городской артели, которые сейчас должны были бы поливать мостовые из шлангов, выметать вороха брошенных воскресных газет и коробок из-под сигарет; они переехали Площадь и остановились у тюрьмы, здесь дядя тоже вышел, и они с мисс Хэбершем пошли по дорожке к крыльцу, поднялись на ступеньки и прошли через галерею в комнату с по-прежнему распахнутой настежь дверью, против которой все еще стоял придвинутый к стене пустой стул Легейта, и он опять с усилием выкарабкался из долгого, мягкого, безвременного, черного провала сна и опять, как всегда, убедился, что время даже и не двинулось с места, дядя все еще только надевает шляпу и поворачивается, чтобы спуститься с крыльца. А потом они остановились у своего дома, и Алек Сэндер тут же выскочил из машины, побежал кругом и скрылся за домом, а он сказал:

— Нет. Я останусь.

— Вылезай, — сказал дядя. — Тебе надо идти в школу. Или, пожалуй, лучше пойти лечь спать. Да-да. — Дядя вдруг точно спохватился. — И Алеку Сэндеру тоже. Пусть он сегодня посидит дома. Потому что об этом не должно быть никаких разговоров, никому ни слова, пока мы с этим совсем не покончим. Ты сам должен понимать.

Но он не слушал, они с дядей даже и говорил и-то не об одном и том же — даже и тогда, когда он еще раз сказал «нет», а дядя в это время уже вышел из машины и повернул было к дому, но остановился, поглядел на него, затем снова повернулся к нему и долго стоял так, глядя на него, потом сказал:

— У нас с тобой как-то все немножко шиворот-навыворот получается. В сущности, ведь это мне надо спрашивать у тебя, можно ли мне поехать.

Потому что он-то думал о маме, и не то чтобы он только сейчас вспомнил о ней, а еще когда они ехали через Площадь, минут пять тому назад, и, казалось, чего проще было бы выйти там из дядиной машины, пойти и сесть в машину шерифа и просто сидеть и ждать, пока они соберутся ехать к часовне, и он даже, наверно, подумал тогда об этом и, наверно, даже так и сделал бы, если бы не эта сонная одурь, если бы он так не отупел и не раскис; и он знал, что на этот раз он не сможет ей противостоять, даже будь он совсем в форме, на свежую голову; тот факт, что он уже сделал это дважды, на протяжении одиннадцати часов — один раз тайком, а другой просто с налету, ошарашив ее полной неожиданностью и массированной быстротой действий, — теперь еще более безоговорочно обрекал его на поражение и сдачу; он думал, что ему сказать дяде на эти наивные детские разговоры о школе и о том, чтобы лечь спать, когда ему сейчас грозит этот неуловимый, неумолимый натиск, но тут дядя опять угадал его мысли: он все еще стоял около машины и глядел на него с состраданием, без тени надежды, потому что, хотя он был пятидесятилетний холостяк и уже тридцать пять лет как вышел из подчинения женщине, он слишком хорошо знал и представлял себе, какие она тотчас же найдет отговорки: и школа, и уроки, и что он выбился из сил — и тут же отбросит их, чтобы прибегнуть к другим; она не признает никаких разумных доводов — когда ему хочется остаться дома, и никакого чувства гражданского долга, простой справедливости, или человечности, или что это необходимо для того, чтобы спасти чью-то жизнь или даже сохранить мир собственной бессмертной души, никаких оправданий — когда ему надо уйти.

Дядя сказал: