— На разговоры времени нет. Я оговорился: от тебя требуется не бездействие, только молчание. Пошли. Заметь, у меня пистолет. Если понадобится, я пущу его в ход. Я прибегал к нему уже пять раз, но действовал только рукояткой. Теперь же я нажму на спуск.
Потом тем же самым торопливым, жестким и почти отчаянным голосом сказал старому негру:
— Ну что ж, этот будет мертв. Тогда вы придумаете что-нибудь.
— Тебе это так не пройдет, — сказал часовой.
— Разумеется, — последовал ответ. — Потому-то нам и нельзя терять времени. Пошли. Знаешь, тебе нужно будет выплатить полученные взносы; после такой передышки они с рвением начнут все заново, тем более что им уже ясно, к чему может привести людей в военной форме долгое безделье, и весь батальон может быть уничтожен, как только нас опять заставят идти под огонь. Не исключено, что это произойдет сегодня же. Вчера к ним вылетел немецкий генерал; к ужину он наверняка был в Шольнемоне с нашими главными вояками и с американскими тоже, они уже поджидали его, и все дело было улажено еще до подачи на стол портвейна (если немецкие генералы пьют портвейн, хотя почему бы и нет, ведь мы могли убедиться за четыре года, даже если нас еще не убедила история, что двуногое существо, которому посчастливилось стать генералом, перестает быть немцем, англичанином, американцем, итальянцем или французом, так как оно не было и человеком), теперь, несомненно, он возвращается назад, и обе стороны лишь дожидаются, пока он прибудет на место, — так задерживают игру в поло, пока один из прибывших на матч раджей не съедет с площадки…
Часовой — за то время, что ему оставалось, — ни на секунду не забывал об этом. Он сразу понял, что слова связного насчет пистолета — не шутка, и тут же получил наглядное подтверждение — по крайней мере в отношении рукоятки, — чуть не споткнувшись о распростертые в проходе тела дежурного офицера и сержанта. Но ему казалось, что не твердое дуло пистолета, упершееся ему в поясницу, а голос — неумолчный, негромкий, торопливый, отчаянный, страшный голос — ведет, гонит его в соседнюю землянку, где находился целый взвод, солдаты сидели или лежали на земляной полке, и все лица до единого обратились к ним, когда связной втолкнул его дулом пистолета, а потом подтолкнул вперед старого негра со словами:
— Сделайте им знак. Ну… Сделайте. — Взволнованный, негромкий, отчаянный голос не умолкал даже теперь, и часовому казалось, что он не умолкнет никогда.
— Ничего, можно обойтись и без этого знака. Вы и так должны нам поверить. Этот человек прибыл издалека. Собственно говоря, я тоже, и если кто-то сомневается в моих словах, то будет достаточно взглянуть на него; кое-кто, возможно, даже узнает на его мундире орден Хорна «За выдающиеся заслуги». Но не волнуйтесь. Хорн жив, как и мистер Смит с сержантом Бледсоу; рукояткой этой штуки, — он поднял на миг пистолет, чтобы все его видели, — я научился действовать точно и умело. Дело в том, что сейчас у нас есть возможность покончить с войной, прекратить ее, избавиться от нее, не только от убийства, смерти, потому что они только часть этого кошмара, этой гнилой, вонючей, бессмысленной…
Часовой помнил, он был настроен по-прежнему и помалкивал в полной уверенности, что ждет, выжидает момента, когда он или, может быть, двое или трое сразу внезапно бросятся на связного и удавят; прислушиваясь к неумолчному торопливому голосу, глядя на обращенные у нему лица остальных, он все еще был уверен, что видит на них, лишь удивление, изумление, которое скоро перейдет в то чувство, которого он ждал.
— И мы не добрались бы сюда, если бы не его пропуск из Военного министерства в Париже. Вы пока даже не знаете, что сделали с вами. Вас оцепили — весь фронт от Ла-Манша до Швейцарии. Правда, судя по тому, что я вчера ночью видел в Париже — не только французскую, американскую и нашу военную полицию, но и обычную, — я мог бы подумать, что им некем оцепить нас. Но у них есть кем; сам полковник не смог бы вернуться сюда сегодня утром, если бы на его пропуске не было подписи старика, сидящего в своей шолькемонской крепости. Это как бы еще один фронт из войск трех армий, не говорящих на языках тех государств, чью форму они надели, приехав из жарких стран умирать от холода и сырости: сенегальцы, марокканцы, курды, китайцы, малайцы, индусы, полинезийцы, меланезийцы, азиаты и негры, которые не могут понять пароль и прочесть пропуск, разве что механически запомнив подпись, как загадочный иероглиф. Но у вас нет пропусков. Вы теперь не сможете даже уйти, тем более вернуться обратно. Ничейная земля уже не перед нами. Она позади. Раньше те, кто смотрел на нас из-за винтовок и пулеметов, по крайней мере мыслили, как мы, хотя не говорили ни по-английски, ни по-французски, но эти даже думают иначе. Они чужды нам. Им на все наплевать. Они четыре года убивали немцев, стремясь вернуться домой от холода, грязи и дождя белых, но у них ничего не вышло. Кто знает, может, перебив оцепленных здесь французов, англичан и американцев, они смогут отправиться домой завтра же?… И нам остается лишь идти на восток…
Тут часовой вышел из оцепенения. То есть он еще не шевелился, не смел; он вздрогнул, судорожно сжался и с руганью заорал в застывшие, восторженные лица:
— Чего развесили уши?? Не понимаете, что мы все за это поплатимся?! Они уже убили лейтенанта Смита и сержанта Бледсоу!..
— Чепуха, — сказал связной. — Они живы. Я же сказал, что научился действовать рукояткой пистолета. Дело в его деньгах, вот и все. Все в батальоне должны ему. Он хочет, чтобы мы сидели сложа руки, пока он не получит своего месячного дохода. Потом пусть война начинается снова, чтобы мы заключали с ним пари на двадцать шиллингов в месяц, что в течение тридцати дней нас не убьют. А у них именно такая цель — начать ее снова. Вы все видели вчера четыре аэроплана и стрельбу зениток. Зенитки стреляли холостыми снарядами. А в аэроплане гуннов находился немецкий генерал. Вчера вечером он был в Шольнемоне. Иначе зачем же он прилетел? Зачем же было лететь через разрывы холостых снарядов под огнем трех «SE-5», бивших по нему вхолостую? Ода, я был там, я видел, как позавчера ночью подвозили эти снаряды, и вчера стоял неподалеку от одной из батарей, стреляющих ими, а когда один из «SE-5» — тот летчик, конечно же, был мальчишкой, слишком молодым, чтобы они посмели известить его заранее, еще не знающим, что правда и факт не одно и то же, — спикировал, дал очередь по батарее и попал мне чем-то в полу мундира — не знаю, что это могло быть, — то меня лишь чуть обожгло. Зачем было нужно все это? Разумеется, чтобы дать возможность немецкому генералу встретиться с французскими, английскими и американскими в резиденции главнокомандующего союзников втайне от нас, прочих двуногих, родившихся не генералами, а просто людьми. И поскольку они — все четверо говорят на своем языке, хотя изъясняться им пришлось на каком-то отдельном национальном, то моментально пришли к соглашению; немецкий генерал, очевидно, сейчас возвращается к себе, и теперь холостые снаряды уже не нужны; как только он прибудет на место, орудия будут заряжены настоящими, чтобы смести, уничтожить, стереть навсегда это ужасное, невероятное осложнение. Так что времени у нас нет. Может быть, не осталось и часа. Но часа хватит, если только все мы, весь батальон, будем заодно. Не на то, чтобы перебить офицеров; они сами отменили убийства на три дня. Кроме того, всем нам вместе в этом нет нужды. Будь у нас время, можно было бы даже бросить жребий: один солдат на одного офицера, подержать его за руки, пока мы не выйдем за проволоку. Но рукояткой пистолета быстрее и, в сущности, не опаснее, как скажут вам, придя в себя, мистер Смит и сержант Бледсоу и Хорн. И потом мы больше не прикоснемся к пистолетам, винтовкам, гранатам и пулеметам, мы навсегда покинем траншеи, выйдем за проволоку и пойдем вперед с пустыми руками, чтобы немцы смело, без страха вышли навстречу нам.
Потом торопливо сказал с холодным отчаянием:
— Ладно: вы скажете, что они встретят нас пулеметным огнем. Но их снаряды вчера тоже были холостыми.
И обратился к старому негру:
— Сделайте же им знак. Вы ведь уже доказали, что он может означать только братство и мир.
— Болваны! — крикнул часовой, то есть это было другое слово — злобное и непристойное из его скудного, ограниченного лексикона, и, презрев пистолет, стал вырываться в яростном протесте, еще не сознавая, что маленькое железное кольцо уже не упирается ему в спину, что связной просто держит его; и вдруг лица, застывшие, как он считал, в удивлении, предшествующем гневу, одинаковые, враждебные, — слившиеся, грозно двинулись, устремились к нему, потом его схватило столько крепких рук, что он не мог шевельнуться; связной теперь стоял перед ним, держа пистолет за ствол и крича:
— Перестань! Перестань! Выбирай, но быстрее. Или ты пойдешь с нами, или я пущу в ход пистолет. Решай сам.
Он помнил: они были уже наверху, в траншее, он видел молчаливо кишащую толпу, в которой или под которой исчезли майор, двое командиров рот и трое или четверо сержантов (адъютанта, старшину и капрала-связиста они захватили в землянке-канцелярии, а полковника — в постели), видел справа и слева солдат, вылезающих из своих нор и муравейников; все еще потрясенные, они щурились от света, однако лица их уже выражали изумленное неверие, превращающееся с изумительным согласием в робкую и неверящую надежду. Крепкие руки по-прежнему держали его; когда они подняли, швырнули его на огневую ступеньку, а потом через насыпь бруствера, он увидел, как связной вспрыгнул наверх, протянул руки вниз и втащил старого негра, которого снизу подсаживали другие руки; они оба уже стояли на бруствере лицом к траншее; голос связного, уже пронзительный, громкий, звучал с тем же решительным и неукротимым отчаянием: