— Что? — спросил Гудихэй.
— Расскажи еще раз, — сказал мужской голос. — Давай!
— Да я же вам рассказывал, — сказал Гудихэй. — Вы же слышали. Не могу я все сначала объяснять.
— Нет, можешь, — сказал мужской голос; тут послышались и женские голоса:
— Можешь, Джо. Рассказывай! — А он, Минк, все смотрел на руки, не стиснутые, а просто сжатые, на клокочущие холодом глаза анахорета — глаза отшельника пятого века, глядящие в пустоту из своей месопотамской пещеры, — на тело, напряженное в неподвижности, словно в страшной натуге под тяжелым грузом.
— Ну, хорошо, — сказал Гудихэй. — Значит, лежу. Все в порядке. Раздолбали нас к чертовой матери, все нормально — пошли ко дну. Знаете, как в воде веса своего не чувствуешь, лежишь, а свет идет сверху, вроде как сквозь решетчатые ставни, когда они на ветру тихонько так дрожат, трясутся. Лежу себе, смотрю, как мои руки плывут в воде, мне шевелить ими не надо, а тени словно от решетчатых ставен по ним мелькают, подмигивают, и ноги мои тоже плывут, совсем вес потеряли, идти некуда, маршировать не надо, даже дышать не надо, даже спать не надо, ничего не надо, — словом, все нормально, пошел ко дну. И вдруг вижу: стоит Он надо мной, с виду обыкновенный лейтенантишка, прямо из окопов, ну, может, немного постарше, да еще на Нем ни пилотки, ни каски нет; стоит с непокрытой головой, тени по Нему бегают, а сам курит сигарету.
— Встань, солдат! — говорит.
— Не могу, — говорю. Потому что чувствую — пока не двигаюсь, все в порядке. А только захочу двинуться, только подумаю или попробую, сразу станет ясно — не могу. А какого черта мне двигаться? Мне и так хорошо. Отвоевался. Отдал концы, и все. Пусть они, б…, делают что хотят со своей б…ской войной, но только уж без меня.
— Раз! — сказал Он. — Ты только три раза имеешь право отказываться. Как же это ты, правофланговый, говоришь «не могу»? Тебя, наверно, называли бы правофланговым при Шато-Тьерри и при Сен-Мийель[138]. А есть у вас теперь в гвадалканалских частях[139] правофланговые?
— Есть, — говорю.
— Ладно, правофланговый, — говорит Он. — Становись в строй. — И тут я встал. — Вольно, — говорит Он. — Видал? — говорит.
— Да я думал — не смогу, — говорю. — Не верил, что встану.
— Правильно, — говорит Он. — А чего же нам от вас нужно? У нас полным-полно людей, которые знают, что могут, но ничего не делают, потому что, раз они знают, что могут, им ничего и делать не надо. А нам такие люди нужны, которые думают, что ничего не могут, и все равно делают. Тем, другим, и мы не нужны, в они нам без надобности. Я даже больше скажу: они нам и вообще ни к чему. Мы их в рай не примем, пусть у нас под ногами не болтаются. И если они для рая не годятся, так куда же они вообще годятся? Правильно?
— Правильно, сэр! — говорю.
— Можешь говорить «сэр», где хочешь — и тут и наверху. Это свободная страна. Всем на всех плевать. Ну как, пришел в себя?
— Да, сэр, — говорю.
— Смирно! — говорит Он. У меня даже глаза на лоб полезли от натуги, хоть я и стоял весь в грязи. — Налево кругом! — говорит Он. Наверно, Он ни разу и не видел, чтоб лучше выполняли команду. — Шагом марш! — говорит. Я уже шагнул было вперед, а тут Он опять командует: — Стой! — и я остановился. — Что же, ты его так и оставишь Тут? — сказал Он. По правде говоря, я совсем забыл про него, а од лежит себе тут тихо и смирно — этот гаденыш, который сдрейфил в самую неподходящую минуту, они всегда так, выпустил штурвал, хотел было нырнуть в трюм, из-за него-то вся эта каша и заварилась, нам еще повезло, что у него, у б…, не было этих б…ских погон, иначе он бы давно про…л нашу команду, всех бы сгубил.
— Не могу я его тащить, — говорю.
— Два! — сказал Он. — Ты уже один раз сказал «не могу», тебе осталось еще только один раз отказаться — и все. Ну и откажись, сразу разделаешься, и все.
— Не могу я его нести, — говорю.